Меж сном и явью

МЕЖ СНОМ И ЯВЬЮ

 

 

Он поздно женился. Он любил свою молодую жену. Любил он и ее родителей, особо не вникая, насколько они хороши. За долгие годы одиночества он просто соскучился по ладной семейной жизни. Но вскоре за тысячи километров скончался его отец. Он спешно собрался и поехал, а когда вернулся через две недели, его никто не спросил, как он съездил и как прошли похороны. Ни жена, ни теща, ни тесть. Ни один ни единым словом не поинтересовался. Все пребывали в каждодневной беготне за благополучием. Он тоже с хода влился в привычную суету. Но с тех пор он стал замечать в поведении тещи и тестя явные недостатки. В поведении жены – тоже. Теперь он нередко бывал раздражителен и придирчив. У него как бы испортился характер, и все недоумевали, не понимая, что произошло, отчего частенько по пустякам вспыхивают шумные скандалы.

 

***

 

Со мной иногда происходят странные вещи. Не только со мной – о таком мне рассказывали и другие люди. К примеру, как-то стоял на остановке троллейбуса на привокзальной площади. Вдруг в людской толчее увидел Владимира Николаевича Б. из университета. Вернее, не то что именно его увидел, – просто глянул на мужчину сзади – и вот затылок, плечи, ноги вроде были его, Владимира Николаевича. Подступил ближе, зашел спереди, чтобы поздороваться, но понял, что это не он, лицо совсем другое. Я удивленно отвернулся, думая, как этот человек, однако, со спины похож на Владимира Николаевича. Подошел мой троллейбус. Я сел и поехал – и через три остановки произошло самое поразительное: раскрылись дверки и в троллейбус вошел сам Владимир Николаевич. Кстати, перед тем мы не виделись целых два года.

В другой раз с дочкой ездили на пляж. Отдохнули хорошенько: поплавали и позагорали. Праздно валяясь на песке, я долго исподволь наблюдал-любовался молодой красивой женщиной. Красивой и пластичной настолько, что весь вечер после пляжа невольно думал о ней. Я даже поделился с женой – рассказал о редкой красавице. А наутро на вокзале, провожая жену с дочкой в деревню, встретил ту женщину на перроне – и это в миллионном городе. Не чудо ли. Или, может, тут что-то другое – я не знаю.

 

***

 

Не люблю обидчивых людей. Жизнь та же игра – тот же футбол, скажем. В футболе кто-то выигрывает – кто-то проигрывает. Хотя все выкладываются сполна. И больно бывает, конечно, травмы всякие, никуда не денешься. На то и игра, на то и жизнь. Надо все переносить мужественно. Надо голы забивать – это главное, надо играть во всю мочь – а не обиды таить. Понимаю, что ничего нового не говорю. Лишь напоминаю о старых истинах. Ничего нового в мире и нет. Не мною замечено.

 

***

 

Раз я подстрелил зайца. Пришел домой. Подвесил зайца на яблоневый сук во дворе. Стал шкурку сдирать. А известно, что заячья шкурка, как чулок снимается, так же легко и быстро. Моя мать мельком глянула на освежеванного зайца и воскликнула:

– Ой, он на новорожденного младенца похож!..

Потом сготовила зайца. Все домашние ели и нахваливали. А наша мать наотрез отказалась – прямо ни кусочка не попробовала, как ни уговаривали.

– На младенца похож, – все твердила. – Не буду. Не смогу. Сразу всю меня вывернет.

До сих пор мать не ест зайчатину. Хотя раньше, до того случая, ела и тоже нахваливала.

 

***

 

Черта характера. В кои веки придя ко мне в гости, принес две бутылки хорошего вина и прихватил из дома штопор.

– А вдруг у вас нет штопора, – говорит. – Что бы тогда мы делали?..

 

***

 

С. рассказывает: по-пьянке попал в какой-то дом. Ночью проснулся и понял, что не у себя и рядом вроде женщина лежит, но где он и кто она – никак не сообразит. Из вчерашнего тоже ничего не помнит. Другой бы встал и включил свет. Другой, но не С. Он терпеливо ждал, когда она проснется и подаст голос и он по голосу определит, кто она, более того, начал ласкать ее, что-то приговаривая, о чем-то шепотом спрашивая, но она в любви оказалась удивительно молчаливой. Так он и не уяснил до утра: где он и с кем…

 

***

 

Я очень оседлый человек. Между тем как надоела мне моя оседлость. Так бы рванул куда-нибудь без оглядки – будь на то моя воля. Но я напрочь лишен возможности путешествовать. Ездить куда бы то ни было. Что-то менять в образе жизни. Нет средств.

Ведь даже путешествие во времени требует каких-то внешних перемен.

Сегодня и книги мне мало что дают. В книгах мне нынче тесно. С книгами стало скучно. Хочется новых и непосредственных впечатлений от реальной жизни. А было время – книги мне заменяли все. Было так же время – когда я жил вовсе без книг.

 

***

 

Купили новые ботинки. Надел обнову и пошел напился с друзьями. Вернулся домой, снял обувь в прихожей и стоит, пошатываясь, смотрит и не может понять, чьи эти ботинки.

– Что, у нас гости? – спрашивает у жены. – А?..

– Какие гости? Проходи давай…

– Не-ет, ты скажи, кто у нас в гостях? Чьи эти коры-то? Может – мужика привела?

– Да твои, твои, Господи! Надоел – сил нет. Проходи давай.

– Мои? Не-а! Мои – вон они, – показывает на пару старой своей обуви. – А эти – новые – чьи? Чьи, а? Или, может, мужика?..

Жена не выдержала – с размаху влепила оплеуху. Он машинально ответил. После целый месяц не разговаривали.

 

***

 

О смерти, о том, что человек смертен, что люди умирают, впервые я услышал или узнал, не знаю, как точнее сказать, когда мне… нет, сколько мне было, тоже не помню, пожалуй, может, лет пять-шесть, а может и шесть-семь. Я дружил с соседским мальчишкой. Его старший брат – парень лет двадцати – умер от чахотки. У них во дворе похороны. Собралось множество людей. А мы с ним, с дружком, расселись на бревнах неподалеку от дома. У него в руках тростниковая свирель, у меня – обыкновенное жестяное ведро вместо барабана: мы играем какую-то задорную свадебную мелодию. Он наяривает на своей свирели. Я отстукиваю ладошками ритм. Мы так увлеклись, что напрочь забыли, что у них во дворе похороны, что умер его брат, что негоже так веселиться, когда у них, да и не только у них, наверное, во всем селе траур – все же скончался молодой красивый парень. Скорее всего, мы не понимали, что его брат умер навсегда, что больше не увидим его, словом, ни о чем таком, вероятно, мы не думали. Мы играли веселую музычку, и развлекались так до тех пор, пока его мать незаметно не подкралась и не отстегала его, дружка моего, хворостиной, а он ошалело отскакивал от матери и слезливо кричал:

– Что, он помер, а мне теперь и на свирели нельзя играть?!..

 

***

 

Все же какая хорошая женщина. Она и доктор наук, и заведующая кафедрой, и мать троих детей, и хлебосольная хозяйка – всегда рада гостям. Одно в ней плохо – она еще ни в чем не сомневается, стало быть, своего, не заемного, ума не набралась. Тут слово «еще», возможно, не совсем к месту: очень может статься, что она никогда не обретет то, о чем я говорю. А жаль.

 

***

 

Часто боюсь, что если начну писать город, или, вернее, перестану писать свое село, свою малую родину, то что-то в себе предам. И не только в себе – предам своих земляков удинов. Что они обидятся и никогда не простят мне, что я перестал писать о своем кровном. Какая ерунда. Мне больше нужно печься о форме. На крайний случай – можно ведь и удина одеть персонажем городской прозы. Благо, нынче удины рассеяны по всем российским городам и весям.

Сейчас много разговоров о новой литературе. Все старое, все наработанное, огулом отвергается. Соблазн велик, конечно, отвернуться от самого себя и писать как того требует время, как требуют новые хамы от литературы. Но это уже было, было не однажды, и как показывает исторический опыт, ничего нового не получится. Главное – не поддаться, не сломаться, сохранить самого себя.

В то же время очень важно – старые истины, старые ценности поместить в новые формы. Задача весьма трудная. Но надо стараться. Вообще я заметил, писателю, родившемуся в селе, трудно придти к новым формам. Вроде порою он и образованнее, и искреннее, и трудолюбивее многих горожан, и опыт его шире, глубже, но никак не может прийти к новым формам. Может, в силу воспитания труднее предать привычное – это ведь серьезная вещь: привычка.

А новые формы – как ни крути – нужны. Куда же деваться – вся жизнь пошла новая. Все отношения. По крайней мере – внешняя видимость новая. А это – много, через эту внешнюю видимость следует свои старые излюбленные ценности облекать в новые формы. Создать всего лишь новую упаковку. Этого будет вполне достаточно.

Еще нужно помнить, что всякая книга требует ухода от своего времени, от живой окружающей конкретики, от всего наболевшего. Уход либо в прошлое, либо в будущее. Нельзя хорошо писать, живя одним только настоящим. Нужно уходить и от себя сегодняшнего – так же – либо в прошлое, либо пускаться в мечтания…

 

***

 

Много чего есть в моих записках. Так же много чего нет. Но если создаю полнокровный мир, там должны быть все чувства, все страсти, все потери и обретения, все победы и поражения, вся полнота бытия. Боже мой, как много изначально было мне дано и как я не достоин всего, что мне дано.

Я родился и вырос в сугубо уникальной удинской среде, хоть и до мозга костей напичкан русской культурой, но мое восприятие мира исключительное – я это порою чувствую, – так вот обнаружить и воспеть свою исключительность – главная моя задача. Только б не удариться в голый этнографизм.

Нужно спокойно писать малую родину: ее запахи, краски, звуки, лица, нравы, характеры, ее истории – ее суть. Просто всегда следует помнить, что я навсегда утратил родину и мне необходимо восстановить ее образ в первую очередь для себя самого. А там и для моей дочери. Для множества удинов. Тогда это будет и для других. Для всех.

 

***

Когда я писал свою малую родину, свое село, своих земляков, свой народ, который почти целиком жил в одном селе, писал родню свою, находил в них и доброе, и злое, а теперь, когда жизнь так страшно изменилась, когда кругом, как порою кажется, одно только зло, и мой народ так безвинно пострадал, рассеялся по свету и находится на грани исчезновения, и я уже не бываю там, на малой родине, – теперь мое село, мое старое, древнее, ветхозаветное село превратилось для меня в сплошной рай, а мои земляки – в ангелов…

 

Впрочем, надо перестать ныть, оплакивать свое село, свой народ. Надо писать крепких и достойных удинов. Они всегда были такими, и нечего разбавлять их своими слюнями. Не жалости, не слез достойны твои сородичи, а восхищения и поэтизации.

 

***

 

Я хотел бы быть своим отцом, чтобы почувствовать, как тяжело моему сыну и как-то постараться помочь ему…

Я хотел бы быть своей дочерью, чтобы почувствовать, как тяжело моему отцу и как-то постараться помочь ему…

Но я не хотел бы быть своей матерью, настолько ей было тяжелее, чем мне теперь, на протяжении всей жизни…

 

***

 

Моя мать одна, без мужа, вырастила пятерых детей. Я ее первенец, и я часто и со многими людьми говорю, что я горжусь своей матерью, что я не достоин ее, что я мало чего стою по сравнению с ее судьбой и с ее самопожертвованием ради детей. Но однажды один человек на малой моей родине возразил мне:

Да чего ты все прибедняешься, – сказал он. – Тем, что ты сделал и делаешь, ты есть лучший памятник на будущей могиле твоей матери.

 

***

 

Моя мама всех военных без разбора называет военкомами. Да и то: она ведь, кроме военкомата, и не видела никаких военных учреждений: одиннадцатилетней девочкой провожала отца своего на фронт, после молоденькой женой снаряжала мужа в армию, затем деверей, двоюродных братьев, наконец, сыновей одного за другим, и еще многих, многих близких мужчин…

 

***

 

Много лет назад с нарочным послал матери деньги. Человек, что отвез деньги, когда отдавал матери, был пьян и передал почти вдвое больше. Не сразу мать это поняла. А когда разобралась, стала ждать, когда тот вернется за излишком. Но тот все не шел, прошла неделя, другая – и моя мать взяла и пошла к нему. Оказывается, тот даже не помнил, что по ошибке передал лишние деньги. Спокойно взял купюры и, не пересчитывая, запихнул в карман, слегка кивнув головой в знак благодарности.

 

***

 

Моя мама говорит, что ей нравится рок-музыкант Гарик Сукачев. Я несколько удивленно спрашиваю:

Что конкретно тебе нравится в нем?

Мама долго не может толком объяснить, потом, наконец, выясняется: ее подкупило то, как он на сцене, во время концерта, запросто курил и швырнул горящую сигарету в милиционера. Сигарета попала в фуражку блюстителя порядка и, брызнув искрами, отлетела в сторонку.

Поразительно: откуда такое в моей матери?..

 

***

 

Моя мама очень деятельна. Всякое безделье – угнетает ее. Я же – совершенная ее противоположность: малейшая деятельность – удручает меня и вышибает из равновесия. Попросту бесит.

 

***

 

Моя бабушка, когда бывала недовольна мною, моим поведением, говорила мне:

Сукин сын, я только на кино давала тебе столько денег, что запросто могла бы буйволицу купить.

Буйволица была мерилом небывалой роскоши для бабушки…

 

***

 

Иногда мне изменяет чувство меры. Я так увлекаюсь, что забываю обо всем на свете. С самого детства такой – не могу вовремя остановиться. Тетка моя рассказывала, как трехлетним мальцом я забрел к ней во двор и объявил:

Я пришел к тебе в гости. Теперь угощай меня.

Тетка посадила меня на палас под тутовым деревом и стала потчевать чаем.

Так ты выдул целых двенадцать стаканов, – говорила тетка гораздо позже. – Я наливала, ты выпивал, я наливала, ты выпивал. Куда только лезло в этакую кроху?.. А ведь и пописать только дважды просился.

 

***

 

На моей малой родине летом вся жизнь проходила во дворе, за столом под яблоней или грушей, под навесом летней кухни, либо на открытой веранде. В дом почти не заходили, ночевали также под навесом летней кухни или на веранде. Только древние старухи и самые малые дети спали в доме…

 

***

 

Было такое: мои соседи по родному селу братья Эдик и Юрик несколько лет кряду после школы не видели меня. Ну, может, лет восемь или десять, не более того, и не узнали при встрече. Эдик подошел и, видя, что я говорю по-удински, растерянно захлопал глазами, я с улыбкой спросил его: угадай, кто все-таки я? – но он пожал плечами, сдаваясь, мол, не в силах признать. Юрик же вовсе поздоровался со мной по-азербайджански, уверенный, что я чужак, что в первый раз видит меня. А ведь мы выросли, считай, что в одном дворе, целыми днями пропадали вместе. Странно это как-то, если учесть, что оба они черт-те какого высокого мнения о себе.

А вот жена моего дяди, простая заводская баба, всего однажды видела меня малым ребенком, а во второй раз встретила тридцатилетним мужиком – и тотчас признала. Или моя трехлетняя дочь, когда мне было под сорок, разглядывая старые мои фотографии, узнавала меня на моих школьных карточках среди всего класса, узнавала прямо на всех карточках, ни разу не спутала.

 

***

 

Я заметил: многим людям малая родина нужна для хвастовства. Раз в год или того реже приезжают в родные места, чтобы похвастаться мнимыми успехами.

 

***

 

Он одним из первых в городе занимался компьютерным бизнесом. Он работал в одиночку и хорошо зарабатывал. Даже очень хорошо. Он показывал мне свои банковские счета – суммы для тех лет были внушительные. Он жил один в однокомнатной квартире. Крайне редко и в меру выпивал. Был основательно начитан и любил разговоры о литературе. О музыке. О живописи. А по образованию – технарь, конечно. Физик. Он мечтал построить в центре города особняк и еженедельно или дважды в месяц собирать там писателей, художников, композиторов – и поить шампанским. Хотел устроить нечто вроде салона. Он мечтал об этом всерьез. Он даже успел купить участок земли со старыми постройками. Я видел этот участок. Но вдруг он исчез. Исчез человек – как испарился. Ни живым, ни мертвым не обнаружился. С тех пор минуло семь лет. Мать его все еще ходит в милицию. Мать выплакала все глаза. Но все – без толку.

 

***

 

Спустя тридцать лет встретил любимого школьного учителя. Он все еще смотрелся бодрым и веселым. Я хотел сказать ему несколько приятных слов, но приятные слова все куда-то подевались, я стоял как истукан, слегка разинув рот и тупо хлопая глазами.

– Что, не рад мне? – спросил он с улыбкой.

Я молча и невпопад кивнул и сглотнул ком, застрявший в горле.

– Как был ребенком, так и остался, – сказал старый учитель. – Но это не самая страшная беда в наши дни.

Я и вправду слишком долго считался ребенком. После слишком долго ходил в юношах. Потом весьма длительное время слыл инфантильным молодым человеком. Помнится, когда в тридцать три года в табачном магазине одна продавщица сказала другой, имея в виду меня. – Подай мужчине пачку сигарет. – Это меня удивило и слегка покоробило: какой я вам, дескать, мужчина?..

 

***

 

Я вырос без отца, и мне в детстве родня и соседи постоянно напоминали, каким он был, отец мой, как ходил, какой походкой, какие у него были шутки-прибаутки, как смеялся или гневался, и, главное, как работал – в те времена о человеке судили по его умению и желанию работать, потому что многие жили праведным трудом.

 

***

 

Дядюшка В. был сталинистом, то есть Сталина любил и уважал больше Ленина. Судил он о вождях, конечно, по кинофильмам. К примеру, о Ленине он говорил так:

– Неумный человек твой Ленин.

– Почему?

– Что значит – почему? Разве сам не видишь? Он же в беготне все время. Все бегает и говорит. Говорит и бегает. Прямо ни минуты покоя не знает. Когда же он думает?..

Я глуповато и малость снисходительно улыбался. Я не соглашался с ним, но и не возражал особо.

– Сталин твой так уж хорош…

– Хе! Сталин… прежде чем слово сказать, семь раз отмерит. Сравнил тоже. Сталин – это Сталин, милок, пора тебе это знать, в школу как-никак ходишь.

 

***

 

Ты был юн. Он в зрелом возрасте. С раннего утра вместе рубили дрова в лесу. Он молча и усердно рубил – ты оттаскивал и складывал в штабеля обочь просеки. День клонился к вечеру, ты с нетерпеньем ждал, когда он скажет, что на сегодня хватит, но он все рубил и рубил спокойно. Размеренно. Без суеты, словно впереди у него еще тысячи лет. Ты нервничал, мучился, но молчал из приличия и юношеской гордости, хотя иногда с затаенной злостью посматривал на него. Гораздо позже, изрядно пожив, ты понял, что в тот день он жил привычной своей жизнью и никуда не торопился. Работал для себя и наслаждался трудом своим, точнее, не столько трудом наслаждался, наверное, сколько дорожил текущей минутой, подспудно сознавая, что она неумолимо и безвозвратно уходит, унося кусочек столь недолгой жизни. Для тебя же рубка дров, скорее всего, являлась чуждым, временным занятием, отвлекающим тебя от чего-то важного и главного, заурядной обыденщиной, преходящей заботой, хоть и необходимой, но не очень приятной и мелочной. Ты в ту пору спешил жить, ты рвался и рвался вперед, стремясь к чему-то призрачному и далекому, и подстегивал дни, и все казалось, что то, что под рукой, что сейчас, сегодня, еще не настоящая жизнь. И бездумно палил свои минуты.

 

***

 

Как я люблю бархатно-лиловые весенние сумерки малой моей родины!..

 

***

 

Художник всегда оплакивает себя и свое отечество. Свое отечество и себя. Так было и так есть – и это залог того, что жизнь продолжается, что еще на что-то можно надеяться.

 

***

 

Мать моего друга – армянка – говорила о моей жене. Говорила без тени сомнения:

– Ты думаешь, отчего она такая хорошая у тебя?

– ?

– Оттого, что она наполовину армянка. Так вот.

 

***

 

В детстве я слышал, как взрослые шушукались о чем-то постыдном. Речь шла о какой-то беспутной девке и о каких-то мужчинах. О каком-то овраге. О шоколадных конфетах, точнее, о бумажках от шоколадных конфет, обнаруженных в овраге. Я толком ничего не понимал. Тем не менее долгие годы обертки от шоколадных конфет были для меня признаком распутства. Кажется, я даже краснел, когда при мне говорили о шоколадных конфетах – именно когда говорили: вот как появляются комплексы.

 

***

 

Со мной в одном классе учился мальчишка, весь обгорелый, точнее, ошпаренный кипятком, лицо совсем без кожи, одно голое мясо без бровей, без ресниц, то там, то там лопалось от малейшей мимики, легкой улыбки, сочилось сукровицей. Он казался столь страшным, что все в классе боялись его обличья, боялись взглянуть на него и, насколько помнится, никто с ним не общался, не играл, на переменах между уроками он одиноко сидел, не вставая, за своей партой, да и как и во что можно было играть с этаким беднягой. То ли в шестом или, может быть, в седьмом классе он скончался. Обварился же он в очень малом возрасте и, в сущности, не знал ни обычных детских шалостей, ни радости, и невозможно представить, какие жуткие боли терпел, какие нечеловеческие муки перенес за короткую свою жизнь. Бедный мальчишка.

 

***

 

Есть общее понятие: хлеб. Но есть – пшеница. Есть колос. Есть зернышко одно. Как есть и множество зерен – целый куль, скажем, амбар или закрома. Все это – хлеб.

О моих записках речь. О каждой отдельно взятой. О главах-подборках. О целой книге. Все это – проза.

 

***

 

Абрик рассказывает:

Как-то забрали отца из психлечебницы домой. Через каждые два-три года забирали в течение тридцати пяти лет. Забрали, значит, в очередной раз на побывку. Отец долго, как всегда, никого не узнавал, ни на кого не обращал внимания, ел, пил и ходил себе, отрешенный от всего, что творится вокруг, но однажды остановил взгляд на младшей моей дочери, очень похожей на меня в детстве, поглядел на нее, поглядел осмысленно, усмехнулся и отвернулся.

– Как ты думаешь – кто это? – спросил я.

– Абрик, – ответил отец. – Кто же еще?

– А ты хорошенько погляди, – сказал я.

Отец долго и внимательно смотрел на девочку.

– Абрик, конечно. Да, но почему он в платье?

 

***

 

Борис Евгеньевич Воробьев – художник – спрашивает как-то меня:

– Ты где пишешь – дома или на даче?

Милый человек – знал бы ты – в каких условиях приходится жить.

– На кухне пишу, Боря, на кухне. Сплю тоже на кухне. Диван там у меня стоит. Просыпаюсь в четыре утра и пишу, если пишется, до восьми, пока домашние спят.

Он удивленно таращит на меня глаза. У него трехкомнатная квартира. Мастерская. Дача. Он не понимает, как это можно всей семьей ютиться в однокомнатной квартире и писать прозу.

 

***

 

Вдумайтесь: как скучна пристойность. Но сколько благородства и зримого, хоть часто и ложного, достоинства в ней…

 

***

 

Этот человек зауряден во всем. Зауряден в чувствах. Зауряден в мыслях. Зауряден в желаниях. Зауряден в поступках. Даже сны ему снятся заурядные – грубо материальные и законченно ясные.

 

***

Ведь от людей остается не то, как правильно они жили, совсем наоборот, после смерти человека остаются всякие выверты, легенды, побасенки о нем – только они и оживляют его образ, словом, остается лишь то, чего он стеснялся при жизни, от чего хотел бы избавиться…

 

***

 

Д. по характеру – Обломов. Ч. – Штольц. Ч. весь в каждодневных предприимчивых хлопотах. Но его деятельность далее элементарного стяжательства не простирается. В нем нет истинного деятеля или делателя. Потому, когда у него застой в делах, он становится похожим на Д. На своего мнимого антипода. Становится вялым и ленивым. Целыми днями лежит на диване и все зевает, зевает. Многие люди в нашей стране, если отнять у них мелкую погоню за благополучием, те же Обломовы.

 

***

 

Лет двадцать подряд ее дед имел единоличную власть в области. После и вовсе в центр перебрался – стал командовать целой союзной отраслью. Тогда-то она и училась там, в столице, заочно в институте. Поехала как-то на сессию на две недели, поиздержалась и перед отъездом зашла к деду и попросила десять рублей. Не успела она, однако, доехать до дома, как дед позвонил ее отцу и пожурил:

– Ты что же, такой-сякой, дочь не обеспечиваешь – она у меня, у старика, денежки занимает?..

 

***

 

Сперва он работал следователем в милиции. Потом бросил службу, с полгода сидел дома – пил водку и читал, читал все подряд, без разбора. Потом устроился ночным сторожем – и начал писать прозу. Года три пробовал силы и, опубликовав два рассказика, утратил интерес к литературе или испугался предстоящей нелегкой жизни – неизвестно. Но писать перестал. Нашел знакомых – и его взяли в нефтедобывающую экспедицию помощником бурового мастера, и вахтенным способом стал летать на Север. Две недели там – две недели дома, и так три года: в разгар перестройки его сократили. Потом устроился юристом в какую-то коммерческую фирму, но почему-то долго не продержался. Потом скупал и перепродавал книжки перед букинистическим магазином. Потом я потерял его из виду – не виделся с ним лет пять. Потом встретил случайно в городе и с удивлением узнал, что он священник, что экстерном окончил духовную академию, что у него приход, что наконец-то нашел себя и что доволен жизнью. Такие вот метаморфозы происходят с людьми в наши дни.

 

***

 

Самое, пожалуй, противное во мне: я бываю придирчив к людям недостойным.

Самое, пожалуй, сносное во мне: с достойными людьми я бываю придирчив к себе.

 

***

 

Сижу на кухне – читаю статью В. Бондаренко о безвременно погибшем поэте Б. Примерове. Дочка с женой в комнате смотрят телевизор. Дочка время от времени слезливо и истерично взвизгивает: в комнату залетела оса, и она ее боится. Проходит где-то с полчаса – и дочка со слезами же спрашивает у матери:

– Мама, зачем ты убила осу? Жалко ее. Зачем? Зачем ты ее убила?

И все плачет, плачет безутешно. А я все сижу и читаю, читаю себе.

 

***

 

Мне двадцать пять лет назад говорили, каков на самом деле мой близкий друг имярек. Я не соглашался тогда. Я даже спорил – злился – ругался: оскорбляете, мол, черните друга моего.

Теперь убедился – люди были правы: друг мой весьма и весьма нехорош. Четверть века – чтобы понять очевидное.

 

***

 

Галина Михайловна была ровесницей века. Она была интеллигентной и весьма начитанной женщиной. До глубокой старости декламировала стихи русских классиков. Иногда мы подолгу беседовали.

– Галина Михайловна, помните ли вы революцию? – спросил я как-то.

– Революцию? Нет, пожалуй. Ведь она случилась в Петербурге. А мы жили здесь. Я была молода, увлекалась поэзией, музыкой, политика не интересовала меня. Помню лишь: как-то ночью мимо нашего дома проскакал конный отряд – и все: более ничего. Только через месяц отца сняли с работы. Отец мой служил начальником почты. Он пришел домой и сказал, что страной теперь правят большевики, и что новые власти отстранили его от службы. Четыре месяца отец сидел дома. Потом пришли и пригласили его на то же место.

– И – все?

– Что же еще? Отец был хороший работник. Занимался своим делом, и только. В нашем доме никто не интересовался политикой. Никто нас и не трогал. До революции мы жили в пятикомнатной казенной квартире. После революции осталась та же квартира. Лет десять, пока отец служил на почте, никого к нам не подселяли. Да и семья наша была большая.

 

***

 

Стихотворец Николай Н. напился и кричит, ко всем подряд приставая:

– Поехали ко мне, мужики, собаку мою посмотрите. Знаете, какая она у меня умная. Ей-богу, она умнее меня. Гораздо умнее!..

Долго он так распинался, считай, весь вечер и надоел всем – прямо деться от него некуда. Я не выдержал и ляпнул с усмешкой:

– Да ей, видно, не очень трудно быть умнее тебя-то.

Все расхохотались. А он кинулся на меня с кулаками…

 

***

 

Ныне модный прозаик Пауло Коэльо в своем «Алхимике» упростил и предельно примитивно пересказал старые философские истины. Эта книжка явно написана для малообразованного и скудоумного среднего современного человека. В ней нет ничего нового, ничего свежего, ничего истинно художественного для просвещенной личности. Автор просто знал, для кого он пишет – и потому книжка имеет такой успех в нашем тривиальном мире.

 

***

 

Искренний человек вряд ли может жить осмысленно. Но со смыслом может и должен.

 

***

 

Когда он пьяный, начинает массировать мочку своего уха. Двумя пальцами, большим и указательным, потирает и слегка подергивает – и это означает, что он изрядно набрался и что злится на что-то или на кого-то и что вот-вот схватится с кем-нибудь: начнет скандалить.

 

***

 

Человек мечтает о бессмертии – и вечно думает о смерти и страшится ее. А вот животные и растения не догадываются о грядущей своей смерти и одним этим уже бессмертны.

 

***

 

Я не совсем хороший человек. Но не такой уж плохой. Я разный и всякий. Во мне столько же темного, сколько и светлого. Вот такого себя – и нужно писать: не украшая и не черня. Не создавая себя – свой образ. Такая книга – мне кажется – будет интересна если не всем, то многим.

 

***

 

Я начал стареть с ушей. Более всего по ушам видно, что сдаю из года в год.

 

***

 

Люди, самая страшная трагедия – это когда ты живешь не у себя на малой родине – среди своего народа. Еще страшнее – когда ты и среди своего рода-племени жить не можешь. Это-то и происходит со мной последние времена.

 

***

 

Совсем перестал радоваться своим публикациям. Когда пишу, как-то еще оживляюсь, бывают и всплески, если и не радости, то какого-то смутного удовольствия, когда правлю, оттачиваю фразы, тоже случаются приятные чувства. Но появляется вещь в журнале – и никаких эмоций…

 

***

 

Он учился в пятом классе, я – во втором, и он казался мне недосягаемо умным и всезнающим. Однажды мы во что-то там играли – как вдруг он воздел указательный палец кверху и четко произнес:

– Александр Македонский!

И с пытливым прищуром уставился мне в лицо. А я смотрел на него восхищенно и с нескрываемой завистью.

– Кто это – Александр Македонский? – спросил он.

Я, конечно, не знал. Я глупо хлопал глазами, ожидая, что он скажет, а он не спешил, томил меня в моем непробиваемом невежестве.

– Александр Македонский! – повторил он опять же четко и, ничего не объясняя далее, заключил: – Решено – историком буду!

И я целых два года считал, что Александр Македонский – всего лишь учитель истории.

 

***

 

Я многое в нем не понимал. К примеру, когда нам встречалась змея или безобидная медянка, он подбирал увесистую палку и со свирепым лицом говорил гаду:

– Если ты мусульманин – покажи язык, а если христианин – не надо: жить будешь.

Поскольку все рептилии постоянно постреливают язычком, все они бывали нещадно убиты, независимо от того, мусульмане они или христиане.

 

***

 

Мир неизменен в худших проявлениях. Рухнула огромная держава – и теперь мы часто говорим о беженцах. О вынужденных переселенцах. Говорим как о страшном и невиданном явлении, забывая, что даже Иисус с матерью и отцом некоторое время – до смерти царя Ирода – были беженцами. Спасались бегством в Египет. Тогда многие израильтяне спасались в Египте. Не тем же ли Египтом является ныне Россия для многих народов бывшей империи?..

 

***

 

Кстати, по возвращению из Египта, Иисус тридцать лет жил в своем родном городе Назарете. Учился, постигал премудрости бытия, занимался с учениками. И всего лишь последние три года проповедовал. Не правда ли: как это поучительно – соотношение тридцати и трех лет? Соотношение времени учебы со временем деяний?..

 

***

 

Известно: Иисус не смеялся. Иисус не улыбался. Известно также: Он осмысленно и серьезно всего себя отдал людям. Так вот это не просто так: взял и пожертвовал собой во имя спасения человечества. Он надеялся. Он верил – что люди услышат Его. Что люди оценят Жертву. Что люди опомнятся когда-никогда. А теперь – спустя две тысячи лет – случись второе пришествие Христа: Он опечалился бы? Или разгневался и стал бы нещадно судить мир, неся благодать жаждущим и страждущим, как предсказано в «Апокалипсисе»? Мне кажется: не то и не другое. Мне думается: Он разразился бы хохотом. Расхохотался бы в первый и последний раз…

 

***

 

– А я всех нерусских не люблю.

– Почему? Что они вам сделали?

– Да ну их!.. Не люблю – и все!

 

***

 

Я свыкся с болью. Я сжился с болью. Я и есть-то сплошная боль. Тем важнее и ценнее редкие всплески радости, когда боль на минутку отпускает, отделяется от меня, от моей сути – и я смотрю на мир глазами человека, как бы вернувшегося из другой жизни.

 

***

 

Человек сплошь ироничен. Самоуверенно насмешлив по отношению ко мне. Но я не обижаюсь на него. Я равнодушен к нему – и пусть он тоже на меня не обижается. Я же не виноват, что он не успел состояться, что проморгал судьбу, как многие пустые, никчемные люди, из года в год прячась то за одним дилетантским занятием, то за другим, то за третьим.

 

***

 

Перенести все оскорбления, все лишения, все тяготы судьбы – и оставаться самим собой: вот мой девиз. Вот моя религия.

 

***

 

Сам видел и слышал и немало удивился. Стоят трое явно русских парней с типично славянскими лицами, стоят в центре старинного русского города и весело беседуют меж собой по-азербайджански.

 

***

 

Кругом на заборах и столбах висят объявления такого типа:

«Сниму квартиру для русской семьи» или «Сдам комнату русским студентам».

Это самое страшное – что могло случиться в нашей стране: разделение людей по этническим признакам.

 

***

 

Я никого не убил. Никого не обокрал. Никого не предал. Только изредка подлецу говорил – что он подлец. Прохиндею – что он прохиндей. Но от этого мир не менялся. Не становился жестче и злее, безобразнее. Менялось всего лишь отношение подлеца или прохиндея ко мне. А это так мало.

 

***

 

Писание этой книжки – беспрерывное думанье. Тут порывом, наскоком единым не возьмешь. Надо думать днем и ночью. Даже слово «надо» – здесь как-то неуместно. Это просто состояние такое – думаешь днем и ночью, во сне и наяву – иначе не можешь.

Да и пишу-то я всегда ощупью. Ничего до конца не продумываю. Подчас сажусь за стол, не зная даже, с чего начну, полагаясь лишь на интуицию.

 

***

 

Считает себя поэтом, что ни год, издает книжку в роскошном переплете, говорит о себе и о своих стихах исключительно в возвышенных тонах. Последние двадцать лет женат или сожительствует, толком не поймешь, с доброй и красивой женщиной, бесконечно преданной и любящей его. Я как-то спросил его:

– А отчего у вас нет детей? Чего не родите хоть одного ребенка?

– У нее же внутри ничего нет, – ответил он просто. – Давно всё женское из нее вырезано. Она пустая.

 

***

 

Удин по национальности, он окончил армянскую школу, в институте учился по-азербайджански на филфаке, после ушел на фронт, вернувшись с войны и несколько лет проработав в школе учителем, тот же факультет закончил и по-русски. И все эти языки: удинский, армянский, азербайджанский, русский – знает одинаково отменно.

Вот какой человек учил меня в школе русскому языку и литературе…

 

***

 

Говорят: об умерших – либо хорошо, либо – ничего. Говорю: да писатель не должен, не может умереть. А коли он все же умер, значит, никогда не был писателем. Писатель часто и рождается-то только после физической кончины.

 

***

 

Вот и автопортрет поры написания этих записок:

«Старая яблоня. Ветки не такие пышные, как раньше, почти нет листьев, зато яблок много – все последние силы уходят на плоды».

 

***

 

Литература сегодня единственная сфера, где в меру сил и таланта можно и должно быть предельно искренним и честным – и совершенно, кстати, безнаказанно, без цензуры и безо всякой идеологии, чего никогда ранее не бывало в истории России.

 

***

 

Мое счастье, что в литературе я замахнулся на немногое. Я хотел стать маленьким писателем – и стал им. Правда, многого я пока не успел в силу разных причин, но зато в любой момент могу без мук и сожаления умереть. Это чего-нибудь да стоит.

 

***

 

Один человек сильно обидел меня. Нанес личное и недвусмысленное, обдуманное оскорбление. Спустя какой-то месяц – он неожиданно скончался. Вроде преуспевал и процветал и мог позволить себе: кого приветить-приблизить, а кого и отвергнуть, но вот незадача: Бог скоропостижно прибрал его. Мне кажется, излишне задаваться вопросом, мол, чего он добился, оскорбив меня. Скорее всего, он никогда не думал, что он не вечен на этой земле, что он временен, преходящ, как все живое. Всякому следует часто задумываться о смерти, о предстоящем своем конце, чтобы не быть столь безоглядным и не делать окружающим больно. Вообще, кажется, быть добрым и любить людей – это постоянно думать, что ты смертен, что ты не знаешь, где твой предел, чтобы от случайного успеха не скатиться до глупого самообольщения и чванливого высокомерия.

 

***

 

Я заметил, в думанье о смерти, о своей смерти, кроется определенное удовольствие. Наслаждение утонченное. Более того, мне кажется, наслаждения и смерть – очень близкие категории. Известно ведь – наслаждения отнимают много физических и душевных сил. Стало быть, всякое наслаждение – приближает тебя к смерти. Они неразрывны – наслаждения и смерть: потому так сладостно, наверное, порою думать о своей смерти. Конечно же, в думанье о смерти, о своей смерти, как ни странно, есть известная доля мазохистского наслаждения. Я в этом не раз убеждался.

 

***

 

Самое страшное наказание и самое великое счастье для человека – единственно он из всего живого думает о грядущей своей смерти.

 

***

 

– Как же теперь жить буду, – плакал-причитал он в день похорон матери. – Как?.. Приду домой – обед не приготовлен…

 

***

 

В твоей прозе немного радости. Но много грусти и печали. Даже там, где вдоволь юмора. Между тем иногда хочется писать легко и все о легком, веселом, пестром и звучном. Да и нельзя, наверное, всерьез относиться к литературе. Ко всем людям без исключения. Нужно быть отходчивее и беспечнее. Нужно быть слегка ветреным.

 

***

 

Без сомнения, нынешняя жизнь ужасна. Рушатся судьбы, семьи, страны, целые народы распадаются под напором жестоких реалий. В том-то и штука, что нужно иметь колоссальное воображение, чтобы находить радость и утешение либо в прошлом, либо в смутном будущем.

 

***

 

Когда больно, почти ничего, кроме этой боли, не интересно. Боль притупляет жажду жизни. Когда радостно, напротив, ты все впитываешь с жадностью. Тогда ты как губка.

Когда больно, человек и добрым-то как следует быть не может. Лишь слезливым и слабым. Но это еще не доброта. Доброта – сила, а сила у радостного обнаруживается. У радостного и уверенного.

Конечно же, когда больно, одни слезы и стенания. Одна только хлябь на душе.

 

***

 

Как просто и мудро Фолкнер сказал о самоубийстве Хемингуэя:

«Да, конечно, я знаю, он был болен. И все-таки нельзя идти домой столь коротким путем».

 

***

 

В стране идет война. Но война идет там, где идет, в отдельно взятом уголке. Остальная часть страны живет так, точно ничего и не происходит. И это страшнее всякой войны.

 

***

 

Они жили вместе – мать и дочь. Мать давно обезножела – не вставала с постели. Дочь – потрепанная бабенка неопределенного возраста – пила беспробудно.

Нюр, а Нюр! – бывало, кричала мать из комнаты, когда дочь, дико пьяная, разорялась во дворе. – Синюха ты пропащая, Нюр, чего несешь-то там? Глаза б мои не видели, синюха ты конченая!..

– Ты че, мать, на синее пальто мое намекаешь? – отвечала веселая дочь. – А? Или тебе не нравится оно? А – мать? Или оскорбить норовишь? Гляди – не смей оскорблять дочь свою. Одна я у тебя. Одна на все про все. Одна-а!.. А помнишь, мать, когда я за буфетной стойкой стояла, ты че-то не обзывала меня. Ты че-то хвалилась и гордилась. Да и потом, когда из ресторана выперли, я пошла пивом торговать, тоже не обзывала. Я стояла на базарной площади, пиво из бочки качала, пиво качала, а мужики вились и вились вокруг меня, и тебе очень нравилось, что у меня столько друзей. Помнишь, мать, сколько мужиков было? Мать, а мать, помнишь, говорю?..

– Хотела, чтоб замуж шла, – после долгого молчания, ворчала мать устало. – Мужики, мужики. Где они теперь – мужики твои?

Мужики-то?.. Только свисну – мухой налетят. А на кой они мне. Я свободу уважаю. Свобода дороже занюханного мужика.

– Синюха ты, Нюр, синюха клятая! Вековушей прожила. Скоро в могилу сойду – с кем останешься?

– С сиськой да писькой, мать, с сиськой да писькой. Ха-ха-ха!..

– Зайди в дом – не позорься там! Стыдоба-то какая, Господи!..

 

***

 

Еще нестарая, весьма крепкая женщина, мать четверых взрослых детей, много поработавшая за свою жизнь и никогда не жаловавшаяся на здоровье, неожиданно слегла в больницу и через неделю умерла, что казалось странным, и поначалу, пожалуй, мало кто догадывался об истинной причине столь скорой кончины. Только на третий день, на похоронах, сельчане стали шушукаться о чем-то путаном, смутном и постыдном, а к исходу того же дня, после кладбища, после поминок, в несчастной семье разразился шумный скандал и грязные, жуткие толки, оскверняя чистоту летних вечерних сумерек, поползли из дома в дом, обрастая подробностями, укрепляясь. И выяснилось, что женщина ничем особым не хворала и вовсе не от болезни померла, в больнице она больше отдыхала, чем лечилась, отдыхала от многолетней крестьянской усталости… не будем, однако, забегать вперед, остановимся и вообразим, что женщина еще жива, коротает свои дни в больничной палате, представим, как она сидит в линялом казенном халате и, спокойно, мерно шевеля спицами, вяжет шерстяные носки мужу, сыну ли среднему или, может, первенцу своему, ведь ближайшей осенью он должен вернуться из армии, но вполне возможно, что замужней дочери вяжет, а то и самой младшей, пятнадцатилетней девчонке, впрочем, это не так-то и важно, для кого из своих детей старается темнолицая, сухая, круто жилистая женщина, свесив худые ноги, устроившаяся на больничной койке, неспешно орудующая спицами, обкатывая в голове свои обыденные, привычные мысли о доме, о хозяйстве, обо всем семейном, извечном, да изредка обменивается с соседками по палате негромкими, скупыми, случайными фразами – все, кроме нее, лежат, сомлевшие от жары и вынужденного безделья, вялые, недвижные, за окном лениво изнывает знойный день, все живое повергнув в глухое дремотное безмолвие. Но вот откуда-то издалека, из глубины корпуса, доносится зычный голос санитарки, зовущий ее на выход, она оставляет вязанье на тумбочке, отряхивает, одергивает бесцветный мятый халат и спешит, легконогая, в мягких шлепанцах, вдоль длинного коридора и видит, что пришла дочка, младшенькая, не в мать пышнотелая, с густым румянцем на круглых щеках, что и говорить, рано налилась девочка, бедра так и распирают, разрывают юбку, груди торчком и чисто бешеные – не знают покоя, но еще ребенок, конечно, пухлые губы постоянно полураскрыты, обнажив два передних зуба, как у зайца, крупные, глаза тоже, точно телячьи, с поволокой, еще не созрели, и последнее время все куда-то в сторону косят, на мать не глядят. «Ну как, справляешься одна? – представим, спрашивает мать со слабой улыбкой. – Еду-то домашним готовишь?» Дочь молча, грустно кивает, передавая ей авоську с вареной курочкой, банкой с молоком, с хлебом, пучком зелени, помидорами, яблоками, и все мимо смотрит, мимо материных глаз, будто боится встретиться взглядом. «Корову доишь – не брыкается? – пытает мать дочь свою. – Ну что ты глаза прячешь? Случилось что? А?» Та все не отвечает, супится, мнется, шумно сопя, затравленно постреливая глазками, и всегда пылающие тугие щеки в одно мгновение меркнут, губы судорожно прыгают. «Что с тобой? – удивляется мать, слегка оторопев и шагнув ближе. – Тебе плохо?» Но дочь, обхватив лицо руками, срывается, выбегает вон, мать торопится следом и, выйдя за дверь, застает ее навалившейся грудью на перила больничного крыльца. «Что, тошнит тебя? – интересуется мать пока без мыслей, с легким испугом, но в следующий миг страшная догадка, как обухом, оглушает ее, с перехваченным дыханием она замирает на месте, суматошно припоминая характерные мелочи из поведения дочери и чувствуя, как слабеют ноги, как все тело обдает жаром жгучего стыда, нестерпимого срама, далее, представим, как мать приходит в себя, и, раздираемая сомнениями, не кричит, не топает ногами, требуя от девицы признания, представим, что, наскоро приняв решение, она цепко хватает ее за руку и ведет, смертельно бледную, безропотную, икающую, вздрагивающую, к женскому отделению, к знакомой фельдшерице, представим, как заводит, заталкивает дочь к ней в кабинет и, собрав все силы, осевшим, слинявшим голосом в двух словах излагает суть дела, фельдшерица растерянно суетится, понимающе, сочувственно бормоча, мол, да, да, сейчас посмотрю, проверю или, может, врачу показать? – мать, вконец пропадая от неловкости, обреченно машет рукой – делай, как знаешь, и, видя, что дальше невмочь, что задыхается от позора и ярости, выходит во двор и, запаленно дыша, точно загнанная, стоит под кустом буйно разросшегося орешника, беспомощная, с непроглядной мутью в глазах, и ждет, ждет, ждет, все еще сомневаясь, желая ухватиться за соломинку, целая вечность проходит в ожидании, наконец, появляется фельдшерица и коротким кивком головы рушит ее последнюю надежду, и она вовсе теряет власть над собой, ополоумевшая, заметавшись, выламывает из куста хлыст, длинный, гибкий, и, забежав в кабинет, вслепую, ощупью запирает дверь на крюк, чтобы ей не мешали, и начинает исступленно стегать дочь, охаживает, полосует с одним-единственным словом: «С кем?! С кем?! С кем?!..» – та долго не сознается, с какой-то животной покорностью забившись в угол, с каждым взмахом хлыста сгибаясь все ниже, корчась, подставляя только спину, по-щенячьи поскуливая, потом, в кровь забитая, не выдерживает, захлебывающимся клекотом трижды кряду выдыхает: «С братом! С братом! С братом!» И мать с широко раскрытыми от ужаса глазами отступает назад и, как во сне, медленно, беззвучно, хватаясь за грудь, опускается на кушетку, медленно же, бесшумно обмякая, сползает и со стуком падает на пол…

Сделаем скорбную паузу.

И, продолжая, отметим, что, едва ее схоронили, вечером того же дня, за девицу и за ее единоутробного братца, так кощунственно осквернивших устои семьи, принялся отец. И был он крайне жесток, безрассуден, чиня расправу над подлыми детьми, и те, спасая свои шкуры, той же ночью удрали из села и навсегда исчезли, сгинули бесследно. Спустя неделю, не снеся молчаливого презренья сельчан, со своей семьей отбыла прочь и замужняя дочь, перебралась в город. Ну а следом, наверное, от сестры узнав о семейной трагедии, кратким письмом отрекся от родни и старший сын, служивший в армии, поклялся, что не вернется домой. Так, менее чем за месяц, сошла на нет огромная семья, и несчастный отец остался один на белом свете. Нужно ли говорить, что это было ужасное, страшное одиночество. Сельчанам казалось, что с такими потерями, с таким грузом на душе жить нельзя. Да и незачем, нет никакого смысла, считали многие. Кому-то, возможно, и жалко было человека, ведь он мучился, стесняясь, не показывался на людях. Но никто внешне не выказывал сострадания, потому что на нем, как на главе семейства, лежало неслыханное, небывалое в этом селе бесчестье, его детьми поруганы, запятнаны блудом кровные узы, и мирской суд, увы, оказался непримирим, суров, – оставив его наедине со своим горем, сельчане, оцепенев от омерзенья, погрузились в напряженную тишину ожидания: что же он, бедолага, предпримет? И дождались, что, всеми отвергнутый, отверженный, он не вынес столь тяжкой участи – и глухой, сырой, промозглой осенней ночью вздернулся на крепком суку…

Уф, какая легкая, ясная вызревает концовка! Но я ее сочиняю, выдумываю, желая как можно ловчей закруглиться. В действительности все обстояло намного сложней. Ну, во-первых, скажем, что он не повесился, напротив, оставшись один в свои пятьдесят лет, умудрился жениться. Не сразу, понятно, – поначалу и вправду долго терзался в тоске и муке, ходил как убитый, опустив жалкое, бесконечно виноватое лицо, не смея взглянуть людям в глаза. Но окружающая жизнь катилась себе дальше, своим чередом шли дни, недели, месяцы, а время, как известно, зализывает, залечивает всякие раны, – он тоже, свыкнув со своей судьбой, понемногу оправился и присмотрел в соседнем селе засидевшуюся – не в девках, конечно, скорее в томительном ожидании своей доли – одинокую женщину, к тому же гораздо моложе себя, хоть и увечную, слегка волочащую одну ногу, и без особых затей предложил ей сойтись. Многим на удивленье, не раздумывая, она согласилась и за два года, словно торопясь, наверстывая упущенное, народила ему двоих детей, мальчика и девочку. И живут они теперь вполне благополучным, ладным семейством, и когда он, случается, работая в огороде иль в саду, бодренько так, с сытой беспечностью в голосе покрикивает на детей, невольно задаешься вопросом: а помнит ли он о прошлой своей семье, сожалеет ли о случившемся?..

 

***

 

Сейчас я так разогрелся, что мог бы уйти вглубь себя – и черпать, черпать оттуда. Писать и писать со страстью. Такое со мной было однажды много лет назад. Углубился полностью, вплоть до некоторой потери рассудка. Тогда я еле выскребся из глубочайших провалов своей памяти и судьбы – чуть ума не лишился. Теперь всерьез трушу – боюсь вновь окунуться в себя – а вдруг не сумею выбраться обратно: свихнусь.

 

***

 

Тогда я был мал. Дядя Г. женился. Свадьба была шумная и веселая. А наутро после брачной ночи он посадил молодую жену в машину и отвез к ее родителям: нате, мол, вашу дочь – мне такая не нужна.

– Не девушкой оказалась, – слышал я от взрослых. – Поделом ей!..

Я не понимал, что значит – не девушкой оказалась. Я приставал к матери, чтобы она объяснила мне, что это означает, но она только отмахивалась от меня, говоря, что мне рано знать такие вещи.

 

***

 

Мой душевный опыт разнообразен. Вроде много чего я испытал в жизни. Но я не знал и никогда не узнаю всю чистоту, всю прелесть, весь трепет первой брачной ночи, как я знал бы, если женился на своей малой родине и так, как там женились испокон веку: девственником на девственнице.

 

***

 

Каждую ночь мне снятся сны. Иногда кажется, я и живу только для того, чтобы лечь спать и видеть сны. К тому же, сдается, во сне я более полноценен, нежели наяву. Во сне я приемлю жизнь полностью, и жизнь приемлет меня полностью.

Да и что есть вся моя жизнь – как ни сон и ни бред во сне?..

Порою даже чудится, я еще не очнулся ото сна. Нахожусь в долгом и смутном, тяжком сне. Такая же муть – такая же жуть. Или – нет: неправду записываю. Не точно записываю. Не – то. А то – это то, что я вечно живу меж сном и явью. В узком промежутке. В удручающем бессилии и безволии, когда уже не бодрствую, но и ко сну пока не отошел.

 

***

 

Самый долгий путь – это путь к самому себе. Самый тяжкий – тоже…

 

***

 

Было предновогоднее писательское застолье. В разгар веселья кто-то сообщил, что мэр нашего города, всегда помогавший писателям, избран на второй срок. Раздались возгласы одобрения и аплодисменты. А один поэт предложил тост за старого-нового мэра – друга и благодетеля писателей.

– Предлагаю выпить за такого человека стоя! – воскликнул поэт.

Все повскакивали с мест. Я тоже было дернулся, подчинившись стадному инстинкту, но вовремя краешком взгляда заметил, что моя соседка справа даже не дрогнула, остался сидеть.

– Чуть было не вскочил вместе со всеми, – признался ей, чувствуя неловкость. – Такое иногда бывает со мной.

– Да ты что! – удивилась она – хороший критик и ученый. – Не хватало еще за правителей стоя пить.

 

***

 

У меня есть родня. У меня есть жена и дочь. Есть любовь. Есть литература. Есть вроде все или, скажем, почти все. А все ищу чего-то, ищу чего-то такого – чему и названья-то не знаю

Самое странное и удивительное – через какой-то год с небольшим мне стукнет пятьдесят. Полста лет – это много или мало? – не пойму как-то. Обличием сдаю, конечно, становлюсь тяжелее и невзрачнее. А нутром все еще юн и глуп. Все надеюсь на что-то чудное и долгое. Все мечтаю.

 

***

 

Она привыкла видеть меня с усами. Когда мы познакомились, я носил крупные густые усы, но вот прошло где-то с полгода – и я почему-то сбрил усы. Ее тогда не было дома. Вскоре она пришла, глянула на меня – и разревелась. Потом еще глянула и зашлась в реве пуще прежнего. Потом долго, наверно, с неделю не могла смотреть мне в лицо. Тут же слеза прошибала. А было ей в ту пору двадцать четыре года. И я не мог прожить без нее более часа. Мы были безмерно счастливы. Боже, как мы были счастливы!..

 

***

 

Частенько, ругаясь с женой, когда у нее постное лицо, говорю:

– Мне не нравится зеленца на твоем лице.

К тому же, бывает, в такие дни жена, как назло, и по квартире ходит во всем зеленом, в зеленых шортах, в зеленой кофте, в зеленых носках. А сегодня ночью во сне видел, как все в квартире, и шкафы, и книжные полки, и стол со стульями, и пол с потолком покрасила в зеленый цвет. Не сумасшествие ли?..

 

***

 

Меня многое раздражает в семейной жизни. Я часто схватываюсь по мелочам с женой и ребенком. Но если вглядеться пристальнее в наши отношения, если быть предельно искренним, они ни в чем не виноваты. Они любят меня и делают все, чтобы мне было хорошо. Я тоже люблю жену и ребенка – и делаю все, чтобы им было хорошо. Но мы никак не можем избежать стычек.

 

***

 

Она очень терпеливый человек. Неуступчивый, упрямый в первую минуту, но потом, после, в течение всей жизни, терпеливый и всепрощающий. Душа ее чиста и беззлобна.

Да!..

Она во многом лучше меня. Лучше. Нечего тут лукавить. Ответственнее и добрее. Чутче меня. Я не достоин ее, и ей не сладко со мной, но мы не можем – почти не можем друг без друга. Вот что странно.

 

***

 

– Ведь в чем беда-то наша. Я отношусь к ней так же, как относился до женитьбы. Но она стала совершенно другой. Она с первых же дней замужества: жена, хозяйка, потом и мать. Она более земная и надежная. А от меня толку – как от козла молока. Вероятно, верно кто-то заметил: дело козла, мол, любить козу – и только. Мне кажется – это обо мне сказано. Еще я знаю – многие мужчины таковы. Очень многие. Во всяком случае – в нашей стране. Отсюда и всякие семейные распри. Потому и жены почти всегда норовят верховодить в супружестве.

 

***

 

Пап, ну почему мы не богатые? – сказала мне дочка. – Почему – скажи – мы не богатые?

– Милая, да мы богатые, – сказал я ей. – Ты у нас здорова, у тебя есть мать, отец, бабушки, дед, в нашем доме множество книг, ты учишься музыке, языкам… Боже, милая, мы очень богатые.

 

***

 

Живу один. Мои на каникулах. Третьего дня бросил пить. Думаю – надолго. Мне грустно и тоскливо. Хожу молча и мрачно по квартире. Телефон тоже безмолвствует. Я со всеми переругался – и все мне изменили или я изменил всем – все равно. Да и некому мне особо звонить-то. Я как-то это понял. Все те люди, с кем мне интересно, с кем ежедневно общаюсь, все, кому доверяю, кто мне дорог, давно там, откуда нет возврата. С ними не поговоришь по телефону. Вот потому и за четыре дня произнес всего два слова. Отправившись за хлебом, сказал продавщице:

– Пеклеванного, пожалуйста.

К тому же, я малость прихворнул, и если помру сегодня, об этом узнают только через три недели, когда приедут мои.

 

***

 

Вся моя жизнь – череда ошибок и раскаяний. Я вообще состою из одних недостатков. Так мне кажется. И ко всему прихожу через самоистязание.

Знал бы кто, как я надоел самому себе. Как надоел – хоть вешайся. А как я надоел другим людям – близким и не очень!..

 

Но умирать не хочется. Жалко умирать, потому что я еще не написал, скажем, дерево дикой алычи на моей родине. Я не написал его в пору, когда алыча поспела, и все дерево как бы горит желтым пламенем, я не написал, как я по полдня пропадал на этом дереве, ловко устроившись на развилке, срывал и отправлял в рот плод за плодом ярко желтую, насквозь светящуюся алычу, смакуя, отсасывал сок и выплевывал кожицу с косточкой – и земля внизу тоже постепенно желтела. Да мало ли чего я не написал еще. Не хочется умирать.

 

***

 

Четыре часа утра. За окном еще густая тьма. Ни одно окошко не светится в высотном доме напротив. Все люди спят. А я сижу над чистым листом бумаги, курю третью сигарету подряд, готовясь к работе, как вдруг явно шальная мысль обжигает краешек моего сознания, сбивая меня с толку: все люди, что безмятежно спят в том доме, и старые, и молодые, и дети, каждый в свой срок помрут, и не только они, все люди во всех домах, все-все по всей земле, даже мой ребенок, моя единственная дочь, какой ужас! – все до единого обречены, – так отчего же я не сплю, что так высиживаю из ночи в ночь в течение многих лет, над чем мучаюсь, когда изначально все предрешено?..

 

***

 

Человек всегда зависел от других и не унывал. Удины сказали бы о нем:

– Он прожил жизнь собакой, лежащей в тени чужой арбы.

 

***

 

Ребенок должен расти в любви и нежности. Я с этим согласен. Я до боли хочу, чтобы моя дочь росла исключительно в любви и нежности. Но как справиться, как совладать с ее разрывающим все удила темпераментом?!..

 

***

 

Жалость – сила или слабость? – не пойму как-то. Иногда кажется, что в жалости – и красота, и добро, и сила. А в другой раз подумаешь, что нет, что в жалости, кроме слез и слабости, кроме отчаянного бессилия, ничего-то и нет.

 

***

 

Говорят, жестокие люди обычно сентиментальны. Вероятно, можно с этим согласиться. Но меня интересует другое: каковы люди – не отличающиеся сентиментальностью?..

 

***

 

Втроем живем в однокомнатной квартире: я, жена и дочь – и все трое страдаем от одиночества.

 

***

 

Известно, что цыгане всю жизнь побираются. А сегодня, возвращаясь с дочерью домой и, проходя мимо церкви, я увидел, как цыганка средних лет подошла к старушке у паперти и подала десять рублей. Я удивился и обрадовался.

 

***

 

Человек с раннего детства заигрывает с ритмом и временем: гулит, например, мерно и ритмично, лежа в зыбке; став постарше, начинает ладошками отбивать ритм на столешнице, на тыльном дне кастрюльки, на всем, на всем, затем – на самом настоящем барабане, если находится таковой. Почти все дети любят барабан. Любят входить в контакт с ритмом. А как завороженно вслушиваются в цокот настенных или настольных часов…

 

***

 

Сейчас вся страна – как в тюрьме живет: все упрятались за железные двери, за железные оконные решетки, да и за холодные железные души…

 

***

 

Все наше поколение – на всю жизнь дебютанты. Кончились – едва начавшись. Так сложились обстоятельства – исторические и всякие. Никто из нас не смог раскрыться во всей полноте.

 

***

 

Я имел отношения со многими женщинами. Был ли я похотливым? Нет, не думаю. Влюбчивым – да. Любующимся женщиной, ее лицом, ее телом, ее походкой, ее голосом – да. Но похотливым – нет и нет. Всегда искал – хотел – подразумевал в женщине что-то еще, кроме внешности. Так было всегда. Поэтому, кстати, многие женщины льнули ко мне. Поэтому же, кстати, многие женщины отворачивались от меня.

 

***

 

Ныне в моей жизни нет отдушины. Нет женщины на стороне. Нет друзей истинных. Из родни тоже никто мне не близок. Нет у меня и никаких занятий для души. Кроме, конечно, литературы.

 

***

 

Более всего люди стареют от душевной лени или, напротив, от душевной активности – неутоленности. Не стареют только от равнодушия… впрочем, и равнодушие бывает как ленивой, так и активной.

 

***

 

Душою художник всегда жаждет перемен. Но в своей повседневной жизни все желает оставить незыблемым. Тут малейшее отклонение от привычного попросту бесит его.

Он как бы позволяет всё и всем. Но сам существует в жестком самоограничении.

 

***

 

Всё твердят о демократии. О свободном обществе. А мне кажется: наступила эпоха оголтелого мошенничества – и только.

Торгаш стал всем. Торгаш всюду. Торгаш самая заметная фигура. Торгаш диктует – как всем остальным жить. Торгаш правит всем.

Наглость – половина успеха. Наглость и вранье – уже полный успех. Хлестаков сегодня процветал бы. Хлестаков и процветает.

Чичиков – правда – тоже не отстает. Чичиковы с умопомрачительной предприимчивостью заполонили всю страну.

 

***

 

Каждое утро с чувством вины просыпаюсь. Ничего плохого накануне не сотворил – а чувство вины гложет. Говорят: так просыпаются нынче многие россияне. Но мне от этого не легче.

 

***

 

Все-таки какая дивная сила – человеческая красота. Сижу средь бела дня перед телевизором, смотрю и слушаю, как поют М. Магомаев и Т. Синявская, муж с женой, изумительно красивые люди с красивыми голосами, и слезы текут по моим щекам.

 

***

 

Сегодня ночью во сне писатель Ф. с огромным ножом в руках гонялся за мной – хотел убить меня. Он не на шутку был разгневан. Я всерьез боялся, все убегал и убегал от него, в то же время зная, что ни в чем не виноват, что он наконец осознал, что шел в литературе ложным путем, а я все видел и понимал с самого начала и говорил правду в глаза, и вот он в зверином беспамятстве гонится за мной, желая уничтожить единственного свидетеля своего провала.

 

***

 

В детстве я не любил играть в войну. Конечно, я играл с мальчишками, но удовольствия никакого не получал. Правда, мне очень нравился солдатский ремень, что подарил мне вернувшийся из армии дядя. Ремнем я гордился безмерно, но в войну играл без воодушевления.

 

***

 

Я учился в русской школе. Так считается. Но что это была за русская школа, когда все учащиеся сплошь удины. Учителя – в основном – тоже. Всего два-три русских учителя. Так что все эти люди везде и всюду говорили по-удински: и дома, и на улице, и в школе, кроме самих уроков. На уроках говорили по-русски. Опять же – какая это была русская речь – нетрудно догадаться. И вот однажды – не то в седьмом, не то в восьмом классе – руководство школы решило запретить учащимся на школьной территории общаться на родном языке. Дабы лучше усвоили русский. Нарушителей отправляли домой за родителями. Но ничего путного из этой затеи не вышло, как ни бились учителя, все одно – по-русски говорили только на уроках.

 

***

 

Приезжая учительница. Молодая и сухощаво красивая. Она называла фамилию и имя ученика. Ученик вставал, и всем она задавала один и тот же вопрос:

– Кем и где работает отец? Мать?..

Дошла очередь до меня.

– Кем работает отец?

Я покраснел и ничего не ответил.

– Так где работает твой отец? А?

Я молчал, обливаясь потом.

– Ты что – не умеешь говорить? Я спрашиваю: кем работает отец?

– Никем, – буркнул я. – Он… Он… Он…

Я расплакался и выбежал вон. И больше не вернулся в школу. Стал второгодником – в первом же классе.

 

***

 

Сижу народным заседателем в суде. Девица 23 лет, вернее, девка – проститутка с Большой Казачьей. Сама призналась безо всякого стеснения – где и чем занимается. С некоторым даже вызовом. Идет свидетельницей по мелкой и вздорной бытовой дрязге меж товарками по ремеслу. У нее уже двое детей, хотя сама похожа на ребенка. Небольшого росточка. С детским лицом. С детскими губами. С детским взглядом наивных глаз. Но кашляет неожиданно громко и грубо, как старуха.

 

***

 

Еще одна проститутка 25 лет. Подсудимая. У этой один ребенок. Довольно миловидна. Держится уверенно. С плохо скрытой наглинкой. Мать ее – крепкая моложавая женщина – сидит в зале. Мать говорит адвокату в перерыве меж заседаниями:

– Ее нельзя сажать, милая. Нельзя. Она моя кормилица. Да и дитё – опять же – у нее. Нельзя сажать. Ты уж постарайся.

А кормилица ни дня нигде не работала. Известно – из каких доходов кормит мать и ребенка.

 

***

 

Судья тоже интересный человек. Симпатичный седовласый мужчина. Простой и открытый на вид. Улыбчивый. Никого зазря сажать не хочет. Сам так говорит. Не любит адвокатов. При случае – откровенно шпыняет. Чувствуется: немножко любуется собой. Когда знакомился с нами, с заседателями, первые его слова были:

– Вам повезло, ребята, что ко мне попали. Я хороший судья.

 

***

 

Сегодня я наказал дочку за самоуправство. Слегка отшлепал по мягкому месту. Она со слезами на глазах пошла в школу. А мне так жалко ее стало, так жалко и больно на душе, что сам прослезился. Ходил по квартире, плакал и до ее возвращения не находил себе места.

 

***

 

Я почти никогда не думаю о Боге. Не прибегаю к помощи Бога. Не взываю. Но он – Бог – во мне есть – я постоянно ощущаю его присутствие в себе, что нередко прорывается в беспричинных слезах. Я вообще чрезвычайно слезлив. Мой бог, может, и есть слезы. Боль неотступная. Переживание бесконечное. Кто знает.

 

***

 

Самая большая моя трагедия: нынче мне некого приобнять и довериться полностью.

 

***

 

Даже ты, милая, не стала мне другом. Ты и любишь меня, и заботишься, и жалеешь, но другом не стала. Не смогла. Упустила момент – и теперь мы каждый сам по себе. Ты не знаешь и не хочешь знать, что происходит во мне, чем и для чего я живу, значит, ты мне не друг, как ни старайся. А это так ужасно – жить в одной квартире, есть за одним столом, растить одного ребенка, ежедневно смотреть друг другу в глаза, но не быть друзьями!..

 

***

 

Иногда задаюсь вопросом: кто самый плохой, самый несносный, самый гадкий человек в моей жизни? С горечью и сожалением отвечаю: я сам. Сколько глупостей я натворил в жизни – и все во вред себе. В первую очередь – себе. А там и людям, близким и не очень. И ни одного поступка не совершил с умыслом, ни единого грубого слова не высказано мною обдуманно – с целью обидеть или оскорбить кого. Все как-то стихийно. Все от душевной вольницы. Все в запальчивости. Так я – терпелив и застенчив, кроток даже, да, можно и так по-старинке сказать: кроток и смирен, стыдлив, но если прорвало – никто и ничто не остановит. Безумие какое-то подхватывает меня и несет, несет безудержно…

 

***

 

Какая удивительная, какая дивная кошка! Жена говорит ей:

– Алиса, поцелуй папу, мяса тебе дам.

Кошка запрыгивает на диван, лезет ко мне на колени, цепляется лапками за рубашку на груди, вся вытягивается и трется мордашкой о мои щеки, потом оглядывается на жену, как бы спрашивая, довольно ли, достаточно ли хорошо она поцеловала меня, потом спрыгивает на пол, подходит к холодильнику и снова оборачивается к жене, ждет обещанного вознаграждения. Если та не трогается с места, все повторяется сызнова и уже без вмешательства жены и до тех пор, пока кошка не добьется своего. Но жена обычно недолго мучает ее. Моя мать, гостя у нас, как увидела такое, воскликнула:

– Да вы сумасшедшие, и вы, и ваша кошка. Сроду такого не видала. Как вы ее научили?

Я и не помню, когда и как это началось. Просто я уверен, что кошки гораздо умнее, мудрее собак, но они не выпячивают себя. Мудрость всегда скромна и молчалива, незаметна.

 

***

 

У них пятнадцать лет не было детей, и жена его старшего брата родила и подарила им ребенка. Странно, но это факт, такое уж ладное и слаженное семейство, один за другого горой стоят, не то что новорожденного ребенка, но и жизнь могут отдать один за другого. После у них у самих родился ребенок, неизвестно, как случилось, но жена взяла и на двадцатом году совместной жизни родила. И вот жена старшего брата затребовала обратно своего ребенка, мол, коль у вас свой родился, отдайте моего, он вам теперь ни к чему, жена затребовала, а те не отдают, точнее, они-то может и отдают, но сам ребенок – уже пяти лет – не желает возвращаться в чужой для него дом. Такая небывалая драма.

 

***

 

Меня упрекают: да ты атеист. В церковь не ходишь, считай, не веришь в Бога. Я отвечаю: во мне христианство с рождения. Я родился в христианском селе, кстати, в единственном христианском селе, окруженном мусульманскими селами. Так что с молоком матери я впитал христианские идеалы. Они у меня в крови – и этого достаточно.

 

***

 

Говорят, нынешнее время по сравнению с 20-30-ми годами двадцатого века – ничто по жестокости и вседозволенности власти.

Я как-то вяло не соглашаюсь с этим. Я ведь живу сегодня и при теперешней системе ценностей, так что отсыл в далекие 20-30-е меня не утешает.

 

***

 

В нашем селе не было ослов. Но по соседству была лезгинская деревня и там водились ослы. Детьми мы часто уводили лезгинских ослов и по целым дням катались верхом.

Между тем все свое детство я мечтал иметь собственного ослика. Я прямо бредил им. Мне хотелось иметь ослика, маленькую арбу и возить на ней дрова из леса. Но мечта моя так и не сбылась.

 

***

 

Л. Толстому легко было ненавидеть богатство будучи богатым. А впрочем, он не богатство как таковое ненавидел, а то, чем достигается это богатство: эксплуатацию, собственность, банки, ценные бумаги. Не наивно ли для такого великого человека. Он буквально заблудился в трех соснах. Одно ясно: его вело явное чувство стыда и умозрительная жажда справедливости. Он этим мучился всю жизнь – и этим же пришелся ко двору большевикам.

 

***

 

Нынче многие подростки мечтают и порою точно знают, как они будут жить, когда вырастут.

Я же до сих пор не знаю, как проживу хотя бы завтрашний день. С детства такой – наперед ни одного шага не могу предвидеть.

Кем стать и каким быть – еще так себе: как-то мечталось-грезилось. Но как жить – о таком никогда не гадал.

 

***

 

Раньше молодые люди – и парни, и девушки – все больше ходили по улицам с книжками под мышкой. Теперь такого не увидишь. Теперь все сплошь с початой бутылкой пива в руках, шагают себе вразвалку, то и дело отхлебывая…

 

***

 

Был добр и простодушен. Бывало, он спал, а мы ночи напролет чаевничали на кухне и вели бесконечные споры о литературе. Время от времени, желая подшутить, подходили к кровати, будили его и спрашивали: не знает ли он, который час? Он брал с тумбочки будильник, спросонья подслеповато вглядывался в циферблат, отвечал, сколько времени, снова ложился и засыпал. Так повторялось не раз и не два, и он все исправно отвечал, ни словом не возмущался: дескать, вон же часы, чего сами не посмотрите?..

Да, всем был хорош, беззлобный и чуткий парень, только вот с женой не повезло. Помнится, как-то пришел к нему, а он, засучив рукава, стирает в ванной. «Погоди, – говорит, – сейчас закончу, ступай пока на кухню, там моя с подружкой». Прохожу, а там дым коромыслом, музыка играет, сидят две подружки – курят и выпивают помаленьку.

Недавно на сорок третьем году жизни он скончался от инфаркта, и мне кажется, до смерти его довела родинка на животе жены. Крупная и плоская, светло-коричневая родинка чуть выше пупка – и всегда напоказ, на чужое обозрение и восхищение. Беспременно жена носила либо прозрачные платья, либо между юбкой и кофтой оставляла прозор…

 

***

 

Мне приятель недавно рассказывал: его бывшая ученица, девушка лет двадцати, неожиданно увлеклась православием, стала читать Библию и ходить в церковь, бросив прежние свои развлечения и привязанности. Но ее родителям – простым рабочим людям – это не понравилось почему-то. Они выдвинули ей условия – либо мы, либо церковь. Разумеется, не так просто и быстро все произошло: сперва они пытались спасти дочку от церкви, чинили всяческие препятствия, отговаривали, убеждали, но все без толку. Тогда решились и поставили вопрос, что называется, ребром – и дочь ушла от них и стала жить у подружки.

 

***

 

– Да кто ты такой? – говорит мне писатель имярек, когда я в чем-то ему возражаю. – Кто, скажи мне, ты такой?

– Такой же, как и ты, человек, – отвечаю. – Пишу тоже помаленьку.

– Да кто ты такой, чтобы со мной равняться? – ярится он дальше. – Да как ты смеешь! Ты просто нерусский, ты кавказец, а я – русский прозаик, я – русский писатель и русский человек.

– Да какой ты русский?! – возбужденно восклицаю я. – О настоящих русских у меня несколько иные представления. А такого, как ты, русского, знаешь, где я видал!?..

Дальнейший цокот наших восклицаний стыдно воспроизводить на бумаге.

Между тем я точно знаю, чем раздражаю его. Буквально жгучую ненависть вызываю. Хотя он это как может скрывает, но скрыть как следует, конечно, не удается. Особенно по-пьянке. Все дело в том, что он всю жизнь, работая в писательской организации, собирал вокруг себя людей, среди которых он слыл и самым талантливым, и самым добрым, и самым… начальником. Я же привык относиться к людям по их реальному достоинству – о чем без обиняков твержу вслух. Я часто нелицеприятен как для него самого, так и для его окружения. А в окруженье у него – нет, о них лучше не говорить. О них мне попросту нечего сказать.

 

***

 

Мир красив индивидуальностью. Конкретным выражением конкретного лица. Оголтелый национализм тем хотя бы омерзителен – что всех уравнивает, разноликое человечество превращает в одноликую толпу.

Так что не бойся оказаться в меньшинстве. Не бойся даже оказаться в одиночестве. Внутренняя свобода произрастает только из внешнего одиночества.

 

***

 

Сейчас многих людей подтачивает изнутри ненависть. Одних ненависть к прошлому. Ненависть к сталинизму. Других ненависть к инородцам. Ненависть к демократам. Третьих ненависть ко всякой власти как таковой. Многие, очень многие пропитались самой что ни есть низменной ненавистью.

А было, было ведь время, когда людей объединяла любовь, сострадание, жалость. Совсем недавно всего этого было вдоволь. И куда все катится – знать бы – к какой благой цели катится?!..

 

***

 

Самое-то обидное: стараясь выжить, впустую тратим лучшие свои годы. Жизнь-то когда-нибудь да выправится. Но для нас, для нескольких поколений, она окажется бездарно прожитой. Все в этом мире повторяется, кроме уникальности каждой отдельной личности.

 

***

 

Мне жалко солдат, погибающих в Чечне. Мне жалко мирных чеченцев, погибающих незнамо за что. Всех, всех жалко на этой войне. Мне только не жалко людей, не жалеющих ни тех, ни других. Их я, пожалуй, презираю.

 

***

 

Лично мой народ почти весь изгнан с исконных своих земель. Но я не испытываю никакой неприязни и тем паче ненависти к людям, учинившим расправу над моими соплеменниками, ибо для меня важно сохранить в чистоте свою душу. Если бацилла национализма находит пристанище в человеческом сердце, рано или поздно, так или иначе, она поражает всего человека – все его помыслы, взгляды и поступки.

Бог миловал меня. Бог миловал, что в наше жестокое время во мне нет ни капли ненависти. Бог миловал – и это самое значительное, чем могла одарить меня жизнь.

 

В то же время… коль в тебе нет зла, ненависти, мстительности – это вовсе не значит, что ты добр. Доброта – не противоположность зла…

 

***

 

Давно известно: чем больше в человеке черт своей собственной национальности, тем лучше он относится к другим народам.

 

***

 

Была совсем махонькая старушенция, жившая одна в просторной квартире с хорошей библиотекой. Среди людей, с которыми я общался тогда, четверть века назад, она слыла интеллигентной и начитанной особой. Однажды она спросила меня:

– Вы читали Шукшина?

Я ответил, что читал.

– Ну и как он вам?

– Хороший. Слог свой, ни на кого не похожий. Характеры живые, яркие…

– Да что вы говорите! – воскликнула она возмущенно. – А мне он противен. И язык его противен, и персонажи противны, и вся атмосфера его прозы…

Она долго доказывала мне – как плох Василий Макарович Шукшин. Но я – прямой и дерзкий в ту пору – не соглашался с ней. И она утратила интерес ко мне, более того, через общих знакомых передала, чтобы я, если я не изменю своего отношения к презренному писаке, не смел появляться в ее обществе. Я и не появлялся больше.

 

***

 

Как живешь – так и пишется. Если ты живешь трудно, все пропускаешь через себя, все тебя трогает, бесит или радует, то и писание твое кому-то нужно. Читатель всегда ищет в книгах нечто схожее со своими чувствами, переживаниями, со своим опытом жизни. А если тебе все вокруг все равно, если тебя чужие боли и страсти, вся чужая жизнь, близкая и далекая, оставляет равнодушным, если ты всегда ровен, спокоен, то и писание твое выходит гладким и никому не нужным.

 

***

 

Я больше мечтатель – чем писатель, больше выдумываю – чем записываю. Да и то: разве знал я изначально, какие муки подстерегали меня на пути к своей мечте?..

 

***

 

Услышал в старом фильме: «Наш поезд пребывает в столицу Союза Советских Социалистических республик…» – и прослезился. Как глубоко сидит во мне прошлая жизнь. Как неистребим образ навсегда сгинувшей страны.

 

***

 

Да плачь ты, плачь, не смущайся. В сущности, меж первым вскриком человека на этом свете и его последним вздохом – одни только слезы и есть.

 

***

 

Как долго и как часто я мечтал показать свою малую родину, свое родное село, весь удинский уклад, своим русским друзьям. Так и не удалось. Теперь и не удастся наверняка – такие настали времена.

 

***

 

Читаю книгу моего приятеля. Вроде все на месте в этой прозе. Все искусно и ладно. Но все же чего-то не хватает. Она похожа на бесплодную женщину. Она красива, эта женщина, мила, общительна, заботлива, старательна во всем, но не может родить – и все ее достоинства, считай, насмарку.

 

***

 

За двадцать лет, что печатаюсь под псевдонимом, совсем отвык от своей фамилии.

 

***

 

Я задался вопросом: кого я больше знал и знаю, живых, реальных людей или вымышленных литературных персонажей? Я долго не мог ответить однозначно. То казалось, этих больше, то – тех. Наконец решился подсчитать, примерно, конечно, навскидку, как говорится, и вышло вот что: до моих тридцати лет я больше знал реальных людей, а сегодня, к пятидесяти годам, если учесть, что ежедневно по несколько часов читаю, неделями, случается, не выхожу из дома, все же преимущество за литературными персонажами. Притом разительное преимущество.

 

***

 

Сижу за столом в городской квартире и ясно слышу, как за две тысячи километров, в моем родном селе, скажем, кудахчет курица, мычит корова, молочный теленочек нежными копытцами стукотит по половицам веранды, скороспелая груша шмякается оземь.

А ведь обо всем этом и многом другом я написал целую книжку, но все еще нахожусь в плену этих милых сердцу звуков.

 

***

 

После развода с женой мой приятель уехал жить к матери в деревню. А вскоре приехал ко мне погостить с новой женщиной. Она проста, непритязательна, легка и чутка в разговоре, и любит, наверное, моего приятеля. А он по-прежнему зол, замкнут на своей злобе, и всячески старается скрыть эту самую злобу от нее, поминутно лезет с поцелуйчиками, жеманничает, кривляется, и мне на это противно смотреть, и он не может не видеть, что все это противно, но не в силах остановиться, потому что она нужна ему, ибо страшно боится одиночества, и скоро, как видно, женится, и это будет вторая его крупная ошибка: внутреннюю пустоту не заполнишь чужим человеком.

 

***

 

Он ленивый конформист. Четыре женщины опекают его. Две на работе. Одна дома – жена. Одна на стороне – любовница. Прямо шейх какой-то. Однако я не хочу ничего плохого о нем говорить. Я с ним, в конце концов, часто выпиваю и веду приятельские разговоры. Тут я не способен на подлость. Тут я не способен даже на полную искренность или там откровенность. Но ведь это ни для кого не секрет, что он всегда и во всем печется о своем покое. Он холит и лелеет свою врожденную лень. Он не легкой жизни ищет, нет, он просто никакой иной жизни не знает и не желает знать: пусть все идет как идет – лишь бы его не тревожили.

 

***

 

Прокурор лет сорока. Моложав и крепок. Но не желает более служить.

– Все надоело, – говорит. – Еще одну зиму – и в отставку. Дачей займусь, рыбалкой.

– Но ведь можно и в адвокаты податься, – возражаю. – Там попроще, наверно.

– Да ты что? – удивляется. – Всю жизнь давил подонков. Сажал без пощады. Теперь их же защищать?.. Нет, это не по мне. Уходить из органов – значит, отовсюду и навсегда.

 

***

 

– Он был богат, властен и горд. Никого вокруг не замечал. Когда по утрам я шел в школу на работу, если встречался с ним перед крыльцом его конторы и здоровался, то он не отвечал мне. Даже головы не поворачивал в мою сторону, точно и не человек проходил мимо. Правда, теперь, когда утратил все былое могущество, теперь сам первым протягивает мне руку…

 

***

 

Бывает, сочиняю о себе всякие диковинные небылицы, и все сплошь неприглядные, рисующие меня, мягко говоря, не с лучшей стороны, сочиняю и рассказываю людям – и что удивительно: мне нравится выставлять себя в гораздо худшем свете – чем я есть на самом деле.

 

***

 

Моя мама поглядела мне в лицо и тяжко вздохнула. «Боже мой, – сказала, – вроде только недавно меня отвозили в роддом, как сейчас помню, как меня привезли, вывели из машины, взяв под руки, помогали подниматься по ступенькам крыльца – и вот ты уже старый, сынок. Боже мой, вроде только вчера это было».

 

***

 

Политики последнего десятилетия для достижения своей цели поступили весьма расчетливо и дальновидно. Они позволили кучке людей ограбить всю страну – и теперь эта малая кучка, баснословно разбогатевшая, будет насмерть стоять за свое богатство, и тем самым отстоит как власть нынешнюю, так и новый общественный строй.

 

***

 

Ее муж погиб в Чечне. Она со слезами признается, что муж-контрактник поехал туда потому, что они хотели завести второго ребенка – деньги нужны были.

Милая, жалкая, болезная, а кому нужен ребенок, рожденный такой ценой?..

 

***

 

Не может быть свободным человек, когда кругом столько лишений и горя. Нынче свободными себя ощущают лишь самовлюбленные и недалекие истуканы. Живой и искренний человек страдает безмерно, не может не страдать, видя и чувствуя, как нелегко многим людям – близким и далеким.

 

***

 

В молодости он вроде всего получил сполна – особо не тратя себя. Все давалось легко и непринужденно. Был красив, общителен и даровит – любили друзья, любили женщины, любила власть, ибо был покладист и осмотрителен – не зарывался. Так до старости и не выбрался из этого состояния – и здесь его драма – как писателя.

 

***

 

Все-таки в тебе есть главное: в повседневной жизни и в литературе ты исходишь от любви. От любви ко всем и ко всему. Такова твоя сущность. Таков твой душевный замес. Это тебя спасает. Многих спасало – и тебя спасает.

 

***

 

Утром сидел на дежурстве. Смотрел в окно на улицу. На остановке троллейбуса валялся пьяный мужик. Часа четыре валялся без движения. Потом зашевелился и мучительно долго поднимался на ноги, наконец, поднялся и стал, двумя руками упершись о свою тросточку. И стоял так часа два, замерев в одной позе. Потом снова упал и опять же лежал несколько часов, после вставал, как и прежде, долго и с трудом, и стоял в той же позе и так же долго, потом опять то же самое – и так до тех пор, пока не стемнело и я не потерял его из виду…

 

***

 

Кроме нас, сторожей, пять собак охраняют территорию гаража. Два кобеля и три сучки, очень дружные, связанные меж собой, помимо общей доли сторожевых дворняг, еще и кровным родством. Само собой, собаки не знают иной жизни, они здесь родились и выросли, тут о них заботятся почти все работники гаража, каждое утро потчуя кто куриными косточками, кто маслами посерьезнее, кто кашей застоялой, щами ли прокисшими. Словом, собаки как собаки, живут себе жизнью своей собачьей, и дело свое знают, что днем, что ночью, ни один чужак без сопровождения не может ступить на вверенный им объект, тотчас всей стаей кидаются и готовы разорвать невинного человека, если вовремя не подоспеть и грозными окриками не остудить их пыл. Это они с людьми так-то. Ну а своих сородичей, собак домашних, породистых, иль, как и сами, дворняг, вовсе на дух не переносят, прямо за версту чуют и с отчаянным лаем друг за дружкой летят за ворота расправляться с чужаком. Так вот однажды, не знаю, как это и случилось, на территорию гаража без помех забрела маленькая лохматая собачка. Я услышал бешеный лай и визг, выбежал из своей будки и увидел, как все пять наших собак вцепились зубами в эту крохотную собачку и буквально рвут, раздирают ее. Я подхватил подвернувшуюся лопату, кинулся к оголтелой своре и выручил бедняжку, изрядно покалеченную, от верной гибели. Что интересно, чего я никогда раньше не встречал: глаза у нее, крохи этакой, от пережитого ужаса были совершенно белые, ну, прямо без единой крапинки белые…

 

***

 

Четыре собаки с утра были в загоне, а старый пес, отец остальных, остался на воле. Вечером выпустили запертых собак и как они кинулись на старого пса, начали буквально вылизывать его, прямо от ушей до хвоста, а одна с таким старанием вылизала его пасть, каждый клык по отдельности. Я смотрел на все это и диву давался: как за один какой-то день собаки соскучились по отцу. У людей такой явной и зримой любви я не замечал чего-то…

 

***

 

По вечерам и по ночам собаки дружно и зло облаивают всякого прохожего за воротами гаража. Но в дни футбола, когда после матча сплошным потоком идут люди и горланят кто во что горазд, собаки ни звука не издают, лежат себе в укромных уголках, а если эти толпы людей шумят особо агрессивно, то со страху, поджав хвосты, лезут к нам в сторожку и никак невозможно их выгнать, пока не пройдут разнузданные толпы и все не успокоится на улице…

 

***

 

Да ладно тебе, батя, чего ты окрысился? – сказал юнец. – Кирпича, что ль, жалко? Мне надо-то всего сотню.

– Да какой я тебе батя, милок, – возразил сторож спокойно. – С мамашей твоей вроде постель не делил.

– Да я тебя за мамашу!.. – взвился тот. – Знаешь, что с тобой за мамашу сделаю, паскуда ты!..

– А я тебе за папашу, знаешь, что сделаю? – ввернул сторож все так же без волнения. – За папашу твоего – что такого хама воспитал.

 

***

 

Молодой деревенский парень, имеющий семью с тремя детьми, ночью застал на своем картофельном поле воров и, взяв в руки кусок арматуры, подкрался и – хрясть! хрясть! – убил двух человек. Своих соседей, которым нечего было есть и они выкопали дюжину картофелин. Убитых похоронили. А убийца дал подписку о невыезде, ждет суда и спокойно занимается по хозяйству. Однако вся деревня уверена, что его не посадят, поскольку написали коллективное письмо в прокуратуру, чтобы оправдали убийцу. Потому что никакого сладу с огородными ворами. Потому что всем надоело. Потому что сами еле концы с концами сводят – а тут еще воришки повадились – шастают ночами по огородам!..

Кстати, за один только нынешний сезон в области убито шесть человек из-за картофеля. А на дворе последний год тысячелетия – и поди разберись, что с нами происходит?..

 

***

 

Брату я прощал и могу простить многое. Но то, что он потерял, а как теперь понимаю, попросту бросил за ненадобностью в одной из южных областей мои письма, мои публикации, весь мой архив, это, видимо, уже край – далее нечего от него ждать. Формально ведь он человек с высшим образованием и какие-то элементарные вещи вроде должен понимать.

Я со всей определенностью ставлю перед ним такой ультиматум: как возлюбленные, разлюбив, расставаясь, возвращают письма, также мне сейчас хочется, чтобы он вернул мне мои письма и мой архив. А как это он сделает – это его головная боль, иначе больше никогда между нами ничего не будет.

Да и не было никогда, если по чести, с его стороны ничего путного: в одно время он всего лишь надеялся использовать в своих корыстных целях мое предполагаемое писательское имя – и то не удалось. У него всегда чисто утилитарное отношение к людям – к друзьям и близким: коль от человека нет реальной материальной пользы – он теряет всякий интерес к нему.

 

 

Он всю свою жизнь предавал, может, сам того не сознавая, что сомнительно, конечно, все свое семейное, фамильное, родовое, норовя жить в мире и согласии с женой и ее родней, но из этого ничего не вышло – это давно ясно, и даже изначально было понятно, что не могло ничего путного выйти, поскольку жена его и мыслями, и чувствами, и всеми устремлениями непреклонно стояла на стороне своих братьев и сестер, отца и матери.

Но вся беда в том, что он тоже стремился, всячески стремился быть с ними заодно, они родовитее, именитее, богаче, но они не приняли, отвергли его, что обернулось для него истинным несчастьем. Как следствие из всего этого: вечное его недовольство, семейные ссоры, скандалы, и его дети – теперь он это понимает – никогда не станут ни любить, ни уважать его, не говоря уж о других из его родни, впрочем, они уже наплевательски относятся ко всем, кроме своей матери, жёстко и категорически отделяя ее, мать свою, от всех остальных.

 

***

Скажу откровенно: для родни я гораздо удобней был бы мертвым. Моя мать годами ходила бы в великой скорби – как же, она пережила сына, брат постарался бы выжать из моей смерти все возможные душевные и психологические дивиденды – списал многие свои житейские невзгоды. Истинной трагедией это стало бы разве что для дочери. Еще – для жены, наверное, и то не так уверен. Понимаю, что страшные, жестокие вещи записываю, но они страшны и жестоки для тех, о ком записываю, у меня же давно нет иллюзий. Да и о простом удобстве речь, а не о черствости близких мне людей или о чем-то еще.

 

***

 

Одиночество и депрессия – это глубокий, бездонный колодец, темный, мрачный, сырой, осклизлый, неодолимый. И ты на самом дне того колодца – попробуй выберись!!!

 

***

 

Мой образ жизни не меняется на протяжении десятилетий: сижу дома, читаю себе, что-то записываю, думаю. Вроде все о чем-то важном, главном думаю – а ухватиться за это главное никак не удается. Кажется, если все же настигну это самое заветное, буду несказанно счастлив, сочту свою жизнь удавшейся. Все это наивно, наверное. Видимо, никогда не будет мне покоя, никогда не удовлетворюсь написанным, никогда не вздохну облегченно. Вся жизнь – погоня за чем-то незримым, призрачным, вся жизнь – погоня за самим собой истинным, глубинным, сокровенным. Даже такого очевидного вопроса: зачем? – не возникает, так вовлекся, втянулся в эту тяжкую и бесконечную погоню.

 

***

 

По-настоящему злые люди обычно редко срываются на крик. Редко скандалят – коль сами не хотят скандала. Возьмем хотя бы моего давнишнего приятеля имярек. Он никогда не расслабляется. Всегда в напряжении, всегда собран, как бы сжат до предела. Всегда ждет от жизни какого-то подвоха. Всякого человека подозревает в чем-то неприглядном. И всех ненавидит, как живых, так и мертвых. Рядом с ним, находясь в одной комнате или гуляя по городу, постоянно ощущаешь его ненависть и злобу ко всем без исключения. Как бы он ни улыбался, какие бы добрые слова ни говорил, это ощущение не исчезает.

 

***

 

Утром закончил рассказ – и какое-то странное состояние на душе. Не хочется даже вычитывать. Получился ли он – тоже нет уверенности. Но в то же время испытываю такую сладостную опустошенность, как после близости с любимой женщиной.

Самое трудное для меня – сесть за стол и начать рассказ. Обычно все во мне и вокруг противится этому. Да и далее, если все же я заставил себя сесть и начать, меня подстерегают немалые трудности.

К примеру, может получиться вполне путный рассказ, если я о своем персонаже знаю самую малость. Но если я знаю о нем все или хотя бы много – обычно ничего дельного не выходит. Сижу себе, кропотливо и страстно пишу, после оказывается, что рассказ у меня не удался. Все вроде выписано, все на месте – строить, в общем-то, я умею – а нет, чего-то неуловимого, чего-то главного не хватает.

 

 

Вообще у меня ничего не получается, если ставлю перед собой ясные цели и планирую свои занятия. Я очень стихийный человек. Я должен существовать, как животное или растение, чтобы что-то дельное выдать из себя. Всякая регламентация жизнедеятельности вышибает из меня все художническое.

 

***

 

О П Л Е У Х А

рассказ

 

Вся такая изящно красивая молодая женщина встречалась или сожительствовала, поначалу не совсем было ясно, с каким-то мрачным, нелюдимым студентом-медиком. Никто толком не знал его, да он почти ни с кем, кроме нее, и не общался, такой замкнутый тип, долговязый и сутулый, в очках с толстыми йодистыми стеклами. Я часто встречал ее в городе на центральном проспекте, где в те годы собиралась студенческая молодежь, то с ним, то с какой-нибудь подружкой, бывало, даже заговаривал шутливо, давая понять, что она мне безумно нравится, на что она простодушно улыбалась и пожимала плечиками, дескать, все она понимает, но ничего не поделаешь, все есть как есть, она не свободна. Но и какая-то глубоко запрятанная смутная симпатия ко мне иногда вспыхивала в ее дымчато-темных глазах. Так мне, во всяком случае, казалось, хотя ни на что конкретное я не мог надеяться, так она была хороша. Я всегда сторонился слишком красивых женщин, такими неприступными, такими далекими, такими не моими они виделись. Так продолжалось и год, и два, я без толку заглядывался на нее, изредка обмениваясь игривыми, безнадежными шуточками. Но однажды случилось то, о чем я и мечтать не смел: она пришла ко мне. Я жил тогда один после развода с первой женой, ничем дельным, ни учёбой, ни ежедневной работой, не обременен, сутки через трое дежурил в диспетчерской одного предприятия, много читал, готовя себя к не совсем понятному окружающим поприщу и, как многие считали, вел безалаберный образ жизни, часто менял женщин или женщины меняли меня – я особо не задумывался. У меня была комната, а в ней огромный двухтумбовый стол с зеленым сукном, два стула, крепкий раскладной диван, платяной шкаф, старенький телевизор, пишущая машинка и книги. Помню, за окном с шумом рушился сильный летний дождь, я сидел на диване и что-то читал, когда как-то нервно, прерывисто и требовательно, позвонили ко мне, я вышел в коридор, отворил дверь – на крылечке стояла она, вся растрепанная, в насквозь промокшем светлом платьице, облепившем все ее округлости, с обвисшими вдоль щек спутанными прядями мокрых волос. Она с какой-то тревогой, пугливой робостью смотрела мне в лицо, не произнося ни слова, и как бы чего-то ждала, такая печальная и жалкая. Я молча взял ее на руки, занес в комнату, посадил на диван, принес большой таз с теплой водой и стал мыть ее стройные шелковистые ножки, почти до коленок запачканные разводами грязи. Она слабо, почти шепотом, сказала:

Стяни с меня платье и помой меня всю. Я останусь у тебя надолго. Смой с меня всё… всё…

И тихо, одними глазами, заплакала. Ни о чем не спрашивая, я сделал все, как она хотела, отметив про себя, что она в очень красивом шелковом нижнем белье. Да и без белья она была прелестна. Словом, скоро она перетащила ко мне две сумки со своими вещами, стали мы жить вместе, почти не выходя из дома, впрочем, я-то раз в четыре дня отлучался на дежурство, она же целыми днями с ногами сидела в углу дивана, читала или смотрела телевизор. Бывало, надолго замирала в одной позе, грустным взглядом уставившись куда-то в стенку. Я и раньше замечал, что у нее часто грустное, печальное выражение лица, будто она пережила какое-то страшное горе и все не может оправиться, все время как бы находится в душевном оцепененье. Тем приятнее и радостнее было изредка видеть ее открытую улыбку. Я не приставал к ней с расспросами, понимая, что она решает что-то очень важное для себя. Она досталась мне, считай, что даром, явилась подарком судьбы, вожделенным гостинцем, стало быть, не имею никакого права лезть ей в душу. Я всего лишь старался быть чутким и внимательным, предоставив ей самой во всем разобраться. Но очень скоро на том же проспекте, где собиралась студенческая молодежь, я в подробностях узнал, что разбираться-то ей особо не в чем, что долговязый тип в йодистых очках попросту бросил ее, сойдясь с другой женщиной из своего института, и в тот дождливый день, когда она появилась у меня, со скандалом, чуть ли не с побоями, выгнал ее из дома. Я раньше немножко знал новую женщину ее бывшего сожителя, вернее, встречался с ней один-единственный раз. Но – как встречался!..

 

 

Женился мой приятель. Женился на студентке из мединститута – и потому на свадьбе было много красивых девушек-медичек. Приятель посадил меня с самой, пожалуй, красивой из них – такой рыжеволосой, зеленоглазой, вроде тоненькой, хрупкой на вид, но с избытком женственности бестией с цокающей немецкой фамилией. В таком струящемся, обтекающем ее сочные формы серебристом легком платьице. Она была так проста в общении, так весела и мила, что через какие-то полчаса мне стало казаться, будто мы давно знакомы и все-все друг о друге знаем. Свадьба шла своим ходом, звучали здравицы и поздравления в честь жениха и невесты, а мы как бы отъединились ото всех и все говорили и говорили о чем-то своем, правда, не помню, о чем конкретно говорили так увлеченно и непринужденно, над чем то и дело смеялись, не забывая, однако, и выпить, и закусить, сидели и сидели себе, никого вокруг не замечая, занятые исключительно самими собой, как неожиданно моя новая подружка угостила меня звонкой оплеухой. Не знаю и тогда, впрочем, не знал, что я такого сказал или сделал, помню только, как она вдруг вместе со стулом отодвинулась от меня, развернулась и с размаху влепила мне смачную пощечину. Я растерянно замер на месте, не понимая, что произошло, чем я провинился, какую оплошность допустил. Между тем замерло и все свадебное застолье. Все смотрели в нашу сторону. В зале нависла напряжённая тишина – и среди этой тишины она резко встала – и как заиграло, как затрепетало ее молодое крепкое тело. Я тоже машинально поднялся. В такт своей фамилии она зацокала каблучками-шпильками вдоль длинного свадебного стола. Я последовал за ней, сгорая от неловкости, мимоходом замечая, как люди поворачивали головы и провожали нас недоуменными взглядами. Она вышла в фойе и, не замедляя шага, зашла в женский туалет. Как в кошмарном забытьи, ни о чем не думая, не имея ни малейшего представления о том, что и зачем делаю, я тупо вошел следом. Тут она повернулась ко мне, слегка улыбнулась или, может, усмехнулась одними только глазами и, ни слова не говоря, деловито заперла дверь и обвила мою шею своими холодными – я это запомнил навсегда – очень холодными, прямо ледяными руками…

 

 

Самое загадочное в моей грустной подруге – она никогда не говорила ни о прошлом, ни о будущем, да и вообще мало о чем говорила, и я совсем ничего о ней не знал; к примеру, мне было известно, что она не местная, но я не знал, где она родилась, кто ее родители и где они живут, не знал, о чем она мечтает, чем собирается заниматься в этой жизни, она вроде нигде не работала и учебу на филфаке университета давно бросила. Правда, и меня ни о чем не спрашивала. Возвращаясь с работы, я приносил бутылочку-другую хорошего вина, сигареты и еду, и тогда мы вдвоем устраивались на диване, выпивали по глоточку и подолгу молчали, думая каждый о своем. Мы могли молчать часами, и это не угнетало ни ее, ни меня, а если говорили, то говорили о чем-то легком и весёлом, сиюминутном, и нам было хорошо. А хорошо нам было, наверное, потому, что мы ничего не загадывали, ничего не требовали друг от друга. Мы жили, не заглядывая вперед и не тревожа прошлого – и меж нами сложились ровные и вполне доверчивые отношения, и за всё время не случилось ни одной даже пустяковой размолвки. Кстати, у нее обнаружился отменный вкус к художественному слову, она читала и понимала по-настоящему хорошие книги. Хотя и о литературе особо не любила рассуждать, прочтет что-нибудь новенькое, походя, между делом обмолвится, мол, хороша книга или, напротив, так себе, ничего стоящего, да и все. Весьма своеобразная, конечно, женщина, не тратила ни лишних слов, ни явных, зримых эмоций, как бы щадя нечто сокровенное как в себе, так и во мне, и изо дня в день всё больше нравилась мне, такая таинственная, и в любви оказавшаяся гораздо нежнее, горячее и искуснее, чем я мог предположить.

Прожили мы эдак около трех месяцев. И так же неожиданно, как и появилась, она исчезла: однажды утром, вернувшись с дежурства, обнаружил, что собрала свои вещички и ушла, не попрощавшись, не оставив хотя бы пустяковой записки. На первый взгляд вроде ничего особенного, ушла и ушла, не думал же я, что она пришла ко мне навсегда; просто два вполне взрослых человека какое-то время пожили вместе, ничем не тяготясь, рано или поздно она должна была уйти, что и сделала, когда сочла нужным. Все понятно. Но я почему-то мучился, страдал. У меня было такое чувство, будто меня бесстыдным образом обманули или, хуже того, обокрали – и вдобавок мне же влепили незаслуженную оплеуху. Так было обидно. Я пустился на поиски и очень скоро от общих знакомых узнал, что долговязый тип окончил институт, что его распределили в какой-то далекий северный город, и что она уехала вместе с ним. С тех пор прошло четверть века, но я и сегодня так часто и так живо вспоминаю ее, точно все случилось совсем недавно…

 

***

 

Самое начало – мне лет семь или восемь – точно не помню.

Тихим летним днем, проходя мимо соседского подворья, услышал какой-то странный звук и остановился. Подошел к плетню, став на цыпочки, заглянул во двор и увидел: отец семейства вверх небритым лицом вытянулся на тахте под айвовым деревом и исходил таким могучим храпом!..

Не знаю почему, но я долго стоял и завороженно смотрел на него.

 

***

 

Часто мое писание – как избавление от душевной боли. От обиды. От горечи. От тоски по утраченной радости. От разочарований. А хочется писать от очарований. От очарованности жизнью. Ах, как хочется!..

 

***

 

Я отдал стране и ХХ веку все – и дедов, погибших на фронте, и дядьев, и отца, и малую родину, да и большую тоже, отдал все и всех без остатка.

А страна и век предали меня. Как обидно!..

 

***

 

Из своих записок я выпариваю всю влагу, оставляя одну только соль. Не знаю, хорошо ли это.

 

***

 

Есть прозаики, всю пустоту души и сердца заполняющие словесами. Они пишут непроходимо густую прозу. Вечно боятся недоговорить. Боятся остаться недопонятыми. Что происходит от чувства недоверия ко всем людям без исключения. Обычно такие все и всех ненавидят. Они и живут и пишут с ненавистью. Но сами буквально требуют от близких любви и понимания. Этих людей я называю духовными вампирами.

 

***

 

Нельзя понарошку влюбиться. Это вроде всем ясно. Но так же нельзя всякому-каждому задаться целью и написать рассказ или стихотворение. Это-то многим из пишущей братии не совсем ясно.

 

***

 

Он студент-третьекурсник. Он красив. Он хорошо одевается. Он имеет успех у женщин. У него собственный автомобиль. Желая стать еще и писателем, он как-то купил себе роскошный блокнот в дорогом переплете и на титульной странице аккуратным почерком вывел: «Для моментов из человеческой жизни». И все – больше ничего в этот блокнот не записал, кроме женских адресов и телефонов. Но со мной начал здороваться гораздо приветливее и уважительнее, против прежнего.

 

***

 

В 60–80 годы читающая публика в нашей стране жила, больше сличая свое существованье с литературой, нежели с самой реальной действительностью или с каким-то конкретным представлением о достойной жизни. Литература значила гораздо больше, чем все остальное.

 

***

 

Этот человек слывет всезнайкой, и как всякий всезнайка, мало в чем понимает толк. Помнится, как Георгий Витальевич Семенов говорил об одном начинающем писателе:

Я этого парня боюсь. Он все-все на свете знает: все химические формулы, все математические уравнения, теоремы, все законы физики, все философские течения, всю мировую литературу, историю, географию. Дураком себя чувствуешь – так он давит на тебя своей информированностью. А проза его – нет, о ней лучше не будем…

 

***

 

Такой уж он тип: весь в говорении. Все чего-то кричит. Орет во всю глотку. Кому-то что-то доказывает. В чем-то убеждает. Все эти его вопли – от пустоты. Он болезненно самолюбив – вот и кричит, желая скрыть, что пол и гол. Я же по одному лишь тембру голоса обычно определяю – есть в человеке что путное иль нет. За ним же наблюдаю почти два десятка лет и потому с ленцой говорю: – Я живу возле вокзала, и потому хорошо тебя знаю. Знаю досконально, окончательно, тут не о чем говорить. – При чем здесь вокзал? – раздражается он. – На вокзале я почти не бываю. – Тебе там и не надо быть. Это я рядом с вокзалом живу. Бывает, сижу поздней ночью за столом на кухне, курю себе, что-то читаю или записываю. В городе почти полная тишина, только с вокзала слышно, как стучит на стыках рельс маневровый паровоз, перецепляет вагоны… – Да брось ты все о вокзале!.. – нетерпеливо перебивает он, верно, желая нести какую-то очередную свою чепуху, но я упрямо продолжаю: – Так вот сижу ночью и слышу, каким зычным голосом командует по радио диспетчер, словом, все путевые шумы доступны в открытое окно. Слышу, к примеру, как с сотрясающим землю грохотом пролетают, не останавливаясь, товарные составы – и всегда точно определяю, который состав груженый, а который порожняком, значит, несется через наш город… – Он ничего не понимает, конечно, да и не слушает давно меня. Он говорит начинающему стихотворцу, как бы разбирая его сочинения: – Не экстраполируйте! Не надо! Никогда не экстраполируйте!.. – А тот бедняга смотрит на него, разинув рот и вытаращив глаза, пытаясь понять, чего он не должен делать в стихах. Он любит выступать на собраниях. Если же не удается, не дают ему слова, обижается, и несколько дней ходит сам не свой, с мрачным лицом, точно несчастье какое стряслось с ним. Случается, сам оценивает свои опусы, говорит безо всякого смущения: – Сегодня ночью написал гениальное стихотворение. Вот послушай… – Часто бахвалится тем, что его отец и братья военные, гордится ими, высокими и крепкими мужиками. Говорит всерьез и убежденно: – Не люблю людей маленького роста. Прямо на дух не переношу. – Будучи типичным горожанином, в пылу полемики, когда не хватает аргументов, начинает распространяться о русской деревне. О тяготах или преимуществах деревенской жизни. – Где ты деревню-то видал? – хочется воскликнуть. – В окно вагона, что ль? Да и там ты лишь своим отражением любовался, милок. – Когда у него появляются деньги, что случается, впрочем, крайне редко, тратит с показушной щедростью. С гордостью говорит, что никогда не изменял жене – и я ему верю: женщины не любят таких мужчин…

 

***

 

Я сказал, рассуждая о слишком ретивых наших стихокропателях:

Я не поэт, даже не филолог и стихов, пожалуй, не люблю. Я всего лишь люблю поэзию, братцы. А она так редко случается.

Разумеется, наши стихотворцы обиделись. Да и вообще со многими, почти со всеми, писателями и издателями, я не в ладах. Вроде перед всеми виноват. Этого обидел резким суждением. Тому не уделил должного внимания. Третьему нахамил, как ему кажется, без видимой причины. Часто меня гложет сплошное чувство вины и раскаянья. Странно, откуда столько вины у совершенно бездеятельного человека?..

Между тем многие люди – гораздо хуже относящиеся к бездарному окружению – умеют держать себя в руках. Я не знаю, сдержанность и скрытность достоинство или порок. Иногда мучаюсь, переживаю, что я не умею ладить с людьми, порчу отношения, тем самым осложняя себе жизнь. А с другой стороны: это мой путь, наверное, мое поведение в литературе. Ничего с этим не поделаешь.

Да и вряд ли мало-мальски талантливый человек может быть скромным. Он может всего лишь скромно вести себя, если хорошо воспитан и крепок норовом. А так – все выпячивается из него и невольно задевает окружающих, – какая уж тут скромность!..

 

***

 

Моя нередкая запредельная откровенность – открытость – распахнутость – не есть ли обратная сторона моей замкнутости – моей недоверчивости – моей робости?..

Самое трудное и самое важное – видеть себя со стороны. Как бы чужими глазами. Удивительное ощущение – совсем не узнаешь себя. Сам на себя не похож, и уйма такого – что в других людях презираешь, даже ненавидишь. А в себе – терпишь: потому-то, наверно, не так охотно и не все смотрят на себя чужими глазами.

Обычно многие люди даже не подозревают, какие они есть на самом деле, они всегда играют какую-то роль – каким-то определенным образом ведут себя, то есть они всегда ведомы кем-то или чем-то, каким-то обстоятельством.

 

***

 

Терпеть можно умного, значимого человека, многое от такого можно перенести, зная, что своим делом когда-нибудь ты ему докажешь, ты его убедишь, кто есть ты, так сказать, откроешь ему глаза на себя. Но нельзя и не нужно терпеть пустых, никчемных людей. А их кругом великое множество.

К тому же мое кавказское обличие подчас в людных компаниях – что красная тряпка для быков в корриде. Так же раздражает и возбуждает иных молодцов. Особенно – если я речист и заметен. Если честно, от многого могу отказаться в спорах о литературе. Согласиться со всем, кроме, пожалуй, одного: не могу не сказать бездари, если он неотвязно домогается моего мнения о себе, что он безнадежен.

Иногда даже хочется промолчать, но не в силах оказываюсь, когда вижу, что бездарь не только не видит, что он бездарь, но вдобавок еще не способен распознать талантливых людей, когда ему кажется или мнится, что все такие, как он, либо он такой же, как все талантливые люди. Тут я никак не могу промолчать. Я хочу сказать, часто бездарный писатель и как читатель бездарен…

 

***

 

Бывает, мне говорят: ты колюч и задирист. Особенно – среди пишущей братии. Но будь я другим – я и писал бы по-другому. Стоит ли ломать себя?..

 

***

 

У меня, в сущности, в силу характера, как и у многих пишущих людей, я имею в виду хотя бы сносно пишущих, нет почти никакой биографии. Не сложилась. Но есть судьба…

 

***

 

Какое большое значение в юности и молодости придавали знаниям и как мешают мне нынче знания. Теперь я решительно избегаю всяческих знаний. Мне достаточно одной только интуиции.

 

***

 

Вот ты юн. Она тоже юна. Вся такая тоненькая, хрупкая и медлительная в движеньях молчунья в сиренево-крапчатом ситцевом платьице. С косою черной на спине. Очень нравилась тебе. Все лето ходили вместе ежевику собирать. Однажды она присела за кустом по малой нужде, ожидаемый звук оказался так густ и напорист, что с того дня ты утратил интерес к ней…

 

***

 

Всегда удивляюсь: как это совсем юная женщина, попросту девчушка, выйдя замуж, назавтра же берется властвовать над мужем. Откуда такая воля и такая прыть в столь изнеженном существе?..

 

***

 

Деньги – свобода для людей определенного толка. А для иных – свобода – полное отсутствие денег.

 

***

 

Как верно какой-то восточный поэт девятнадцатого века сказал о власти: «Суди о царе по бытию поэта».

 

***

 

Уже три месяца, как вышла моя книга «Одинокий прохожий», но еще ни единого слова о ней в печати. По всему, замалчивают меня, тихой сапой, не сговариваясь, замалчивают.

Впрочем, что такое три месяца по сравнению с вечностью, на которую втайне рассчитывает всякий пишущий?..

Шучу, конечно. Хотя оскорбительное равнодушие окружения лишает всяких сил.

Вообще самое скверное в писательской среде: многие, почти все, плохо переносят чужой успех.

 

***

 

Как легко телевизионщики говорят о чеченской войне. Как просто и обыденно они говорят о смерти. Подчас о десятках, сотнях смертей за день. От этой легкости их тона, от их нечеловеческого спокойствия – все наше равнодушие к этой войне. Их тон убаюкивает. Их тон превращает нас в живых мертвецов.

Ужасно, гадко, гнусно так легко и обыденно изо дня в день говорить о смерти. Слушать – тоже ужасно…

 

***

 

Не подстраивайся под свой век. Нынче просто выражать свое время – не годится, во всяком случае, это ничего, кроме уныния, не дает. По возможности сопротивляйся реально текущему времени и его нравам, старайся, чтобы лично твое понимание жизни, времени и себя в нем, стало важным, существенным. Тогда и твой век уподобится тебе. Помни, что мы сами, каждый отдельно взятый человек, окрашивает свое время соком своей души – это-то и есть художество. А все остальное – так себе, отшумит и канет.

 

***

 

Следует постараться и устроить себе спокойную и надежную жизнь – уважать маму, жену, любить ребенка и верить, что жизнь не всегда будет такой безысходной, что впереди что-то там такое светлое и значительное ждет всех нас – и иногда, когда сильно захочется, что-то такое сочинять. Только так можно написать достойную вещь. Только из любви и покоя может родиться гармония.

 

***

 

Ни о чем прошедшем не жалеть. Ни на что не надеяться в будущем. Жить сегодня – и находить вкус и полноту в каждой минуте.

Ах, как легко декларировать такое!..

 

***

 

Приехал муж моей младшей сестры. Вижу я его впервые. Он еще молод, и говорит, что хочет учиться. Но книг не открывает, с утра без дела сидит на диване, курит одну за другой, чаевничает, мается, потом, ближе к вечеру, выходит в город. Возвращается поздно, и сразу ложится спать. Утром все повторяется. Я молчу. Наблюдаю. Так проходит несколько недель, и оказывается, что деньги его все вышли, и что надо ехать домой, что с учебой, наверно, ничего не получится. Но я тоже поистратился, ничем не могу помочь, я прошу его подождать моей зарплаты. Но он загорелся, желает немедля уехать. Он сидит за моим письменным столом и мучается. Наконец он берет в руки подвернувшуюся книгу, по складам читает на обложке.

– О-но-рэ дэ Баль-за-ак. Кто это?

– Писатель.

– Старый?

– Не очень.

– Здесь живет?

– Н-да.

– Большая книга. Денег много имеет, наверно?

– Да не жалуется.

– А ты хорошо его знаешь?

– Да как тебе сказать – знаком немножко.

– А ты не смог бы занять у него тыщу рублей?..

 

***

 

Несколько лет назад твоя жена хотела петь в церковном хоре. Тогда она еще не работала – сидела дома и ей страсть как хотелось петь в церковном хоре. У нее хороший голос и консерваторское образование. А ты не позволил ей, мол, сиди с ребенком, хозяйством займись – делать, что ли, нечего? Как ты был неправ!..

 

***

 

Боже мой, да пойми же ты, что тебе уже сорок, что проходит твоя единственная, твоя неповторимая жизнь, а ты все еще готовишься жить, все надеешься сперва полностью обустроить свой быт, обеспечить будущее своих пока несуществующих детей – а там уж начать жить «по-человечески». Но так не бывает, милый, так ты проморгаешь… впрочем, что я тут распинаюсь, судя по твоей твердолобой упрямости, ты все давно профукал. Ты уже доживаешь – ничего не сделав и ничего не добившись – не пожив, не начав жить…

 

***

 

 

У меня в квартире между газовой плитой и стеной кухни живет паучок. Когда, включив свет, вхожу в кухню, он шмыгает по своим тенетам и исчезает. Я сажусь за стол, пью чай, читаю или что-то записываю, и паучок осторожно, чего-то опасаясь, снова появляется. У меня с ним сложились своеобразные отношения. Мне кажется, я ему любопытен так же, как он любопытен мне. Вообще в городских условиях всякая живность вырастает в своей значимости. Становится символом чего-то важного и давно утраченного.

 

***

 

Как бы я ни был резок и порою несговорчив, но все же я покорен судьбе. Я – не борец. Не лидер. Не деятель. Я – созерцатель. Соглядатай театра жизни – не более.

 

***

 

Он еще крепок, статен, общителен, любит и умеет выпивать. Он фронтовик – воевал последние два года. Он лет тридцать проработал таксистом. Он все еще трудится, хотя получает солидную пенсию. Но он страшно боится своей жены. Выпивая, все сидит и, поминутно привставая, с тревогой в глазах выглядывает за окно: как бы не нагрянула бабка и не учинила взбучку.

 

***

 

Он раньше совсем не пил. Но его послали на спитакское землетрясение, пробыл он там три месяца, разбирая завалы, вернулся и, говорят, столько часов и золотых колец привез оттуда, что долгие месяцы продавал их и денежки пропивал. Пил днем и ночью, беспросыпно пребывая в хмельном туманце, и как-то утром вместо водки хватил полстакана уксусной эссенции – и скончался в страшных муках.

 

***

 

Вполне взрослая девушка спрашивает-возмущается, говоря о возможном своем замужестве:

– Что – и должна буду трижды в день еду готовить для мужа?

– А как же? Будете есть трижды – значит, придется готовить…

– Нет, думай обо мне что хочешь, – горячится она, – но всю свою жизнь гробить на кухне не собираюсь.

Слушаю ее – и думаю: милая, да не надо тебе вовсе выходить замуж – не надо губить ни своей, ни чужой жизни.

 

***

 

– Зря ты такой строгий с дочерью. Вырастет, не будет любить тебя….

Ну и ладно, пусть не любит меня. Зато приличной девушкой станет. А там и женой, матерью. Это чего-нибудь да стоит.

 

***

 

Он хранит все черновики. Прямо трясется над ними. Вероятно, мнит себя классиком и убежден, что тысячи исписанных аккуратным мелким почерком страниц будут непременно востребованы потомками. Неужели не скучно так жить?..

 

***

 

Он заведовал отделом прозы в издательстве. У него было мягкое и бескровное, постное скопческое лицо. Говорил ровным и нудным голосом. Носил чёрный костюм с белой рубашкой и с черным же узким галстуком. По коридору редакции, перебираясь из кабинета в кабинет, ходил быстро и стремительно, втянув голову в плечи. Почти никогда не улыбался…

 

***

 

«Вольф, сын Илии, принц, похищенный у Торы на девятнадцатой весне.

Иуда, сын Вольфа…» – вычитал я недавно в одной книге и стал думать о человеке, чья мать – русская, а отец – юрист.

Поистине ничего не меняется под солнцем. Сколько раз и кого только не предавал наш сын юриста за те же 30 сребреников

 

***

 

Скоро все будут любить Обломова. Человек в нашей стране уже тоскует по Обломовым, ибо столько Штольцев развелось кругом. Они захватили и загадили все и вся, эти Штольцы. Где ты, милый Илья Ильич?..

 

***

 

Я был взрослым человеком и знал, само собой, что это смертельно опасно, но сунул палец в патрон электрической лампочки. Что это – безудержное желание понять, на себе испытать – как бьет током? Если да, то не здесь ли кроется исток писательства. Ведь на такое может решиться – сунуть палец в патрон – один из миллионов. Так и писателем становится один из множества желающих. Разумеется, патрон притягивает, патрон манит многих, хотя не всяк отважится на столь явное безрассудство. Наверное, это безоглядность познающего, зашоренность, так сказать, художественной натуры от всего устоявшегося, условного.

 

***

 

Зимнее утро на моей малой родине. Мужчина садится завтракать. На столе целиком сваренная курица исходит паром. Две большие и сочные груши-наранбуды на тарелочке. Ножичек рядышком. Соленья всяческие. Графинчик с кизиловой водкой. Старинная граненая стопочка. Да жена напротив, подперев голову кулачками, смотрит на мужа.

 

***

 

Саади, кажется, сказал: после пятидесяти лет смешно говорить о родине. Родина, мол, там, где тебя любят и чтут.

Так ли это?..

Умом вроде можно согласиться. Но душой, но сердцем – никогда! Правда, мне еще нет пятидесяти. Погодим самую малость…

 

***

 

Я пишу книжку для неторопливых людей. Они никуда не спешат. Они как бы уже пришли куда-то. Уже пожили вдоволь. Они во многом знают толк. Они обрели вкус. У них сложилась жизнь. Они поспели – и мне помогают спеть. Моя уверенность – что они есть – помогает мне спеть. Быть спелым и доверчивым. Все спелое – доверчиво.

 

***

 

Я столько видел, знаю, помню, столько пережил и перечувствовал – и если не стану писать, куда же все это денется?..

Конечно же, все исчезнет бесследно, как бы меня, моей конкретной судьбы, моего характера, темперамента, моей неповторимости, совсем не было. Как бы даже вовсе я не рождался.

Ужас, да и только, если как следует задуматься. Вот от этого-то ужаса и старается избавить себя пишущий человек.

 

***

 

Меня раздражает, когда один человек похож на другого. Когда дочь похожа на мать. Сын – на отца. Имею в виду, конечно, не внешность. Схожесть вообще меня угнетает, будь то в природе, в вещах, в людях. Сходство – умертвляет одного из двух.

 

***

 

Пишущий человек всю жизнь только и делает, что хочет объяснить окружающим себя – и не может: не удается толком. Вот отчего он не перестает писать ни при каких обстоятельствах.

 

***

 

Нужда приучает человека к покорности. Нужда стесывает с него шипы неповторимости. Нужда обезличивает.

 

***

 

Я есть малая удинская капля в океане русского бытия и русской словесности. Признают ли меня когда-нибудь как отдельную субстанцию в этой безбрежности всего – кто знает. Одно мне известно: я почти доволен, что моя судьба сложилась именно так – как сложилась. А мое «почти» относится скорее к материальной стороне жизни: здесь я совершенно заброшен и беспомощен.

 

***

 

Чего ты ходишь, свесив голову? – сказал когда-то мне один человек на малой моей родине.– Чего сутулишься?

Я усмехнулся, так, мол, хожу и хожу.

– Разверни плечи! – сказал он. – И голову держи гордо! Кому же гордиться собой – как не тебе? Сирота-сиротой, вон в какие люди вышел. Все эти люди, – он махнул рукой в сторону кучки односельчан, стоящих поодаль, – в подметки тебе не годятся, а вишь какие важные. Держи голову выше на радость твоей горемычной матери. Она это заслужила. Пусть порадуется на старости лет.

 

***

 

Страшный, в общем, тип. Выдумал себе рак легких, то есть начал говорить людям о близком своем конце, чтобы увидеть, как окружающие станут относиться к нему.

 

***

 

Первую его жену звали Люсей. Он сам звал так ее, Людмилу, журналистку, родом из Белоруссии. Он с ней развелся, уехал жить и работать в Москву. Вскоре она повторно вышла замуж за человека по фамилии Горелик. Он тоже почти в то же время женился в столице на женщине по фамилии Горелик. Она тоже журналистка. Тоже родом из Белоруссии. Зовут ее, конечно, Людмилой же. Но он уже зовет ее Людой, а не Люсей. Вся разница…

 

***

 

Нынче многие горожане заводят собак, кошек, черепашек и всякую прочую живность. Что на первый взгляд весьма и весьма странно: людям порою самим есть нечего, месяцами не выплачивают зарплаты, пенсии, но последние копейки готовы тратить на животных. Я долго не мог понять – отчего так происходит. Откуда берется столь неурочная любовь к братьям своим меньшим. Только недавно стал догадываться: люди сплошь разобщены, отчуждены друг от друга, люди пребывают в страшной нужде, люди оскорблены и обездолены, людские души разъела зависть к новоявленным богачам, страх за будущее детей и подчас беспросветная злоба, люди не хотят ни общаться, ни проявлять интерес к себе подобным. Но любить-то хочется, но во взаимной нежности и преданности человек по-прежнему нуждается – душа-то не оскудела вконец. Вот и льнет к бессловесной твари, зная, что животное никогда не обманет, не предаст, что за малейшие заботу и любовь воздастся сторицей.

 

***

 

Ему за шестьдесят. Он здоров и крепок. Живет один в двухкомнатной квартире. Он не любит – рьяно и громогласно – русский народ за долготерпение. Называет быдлом. Так же не любит он кавказцев. Не любит евреев. Не любит коммунистов. Не любит демократов. Не любит свою первую жену, родившую от него троих сыновей, но и изменившую ему. Не любит сыновей – слишком похожих на мать. Не любит своих последующих женщин, считая всех без исключения алчными и коварными. Кажется, никого и ничего не любит в этой жизни. Целыми днями смотрит телевизор. Еще часто говорит о еде: о селедочке лучком, о копченостях, о колбасе, о соленьях, вареньях, – о жратве говорит с большим воодушевлением и без конца чего-то жует, жует, жует, сидя перед экраном.

 

***

 

Год 1999 – какой ничтожной кажется хилая единичка за тремя смачными девятками. Да и то: вся история Руси в этих девятках, а там, в одинокой единице с тремя гипотетическими нулями, слепая бездна – ничего не видно и не слышно. Там глухая хмарь веков.

 

***

 

Я знаю, что не всегда люблю писать. Иногда противна сама мысль о писании. Но я все же пишу – иначе сойду с ума. Это тоже знаю наверняка.

Страшно оглянуться назад – такая жуткая жизнь осталась там. Да и хорошо написанное другими подвигает. Восхищает и подвигает.

К тому же очень важно такое извечное: я ведь был! Был! Был на этой земле! Вот отчего, точнее, во имя чего все пишут. Желание как-то зацепиться… закрепиться… зафиксировать свое присутствие. Я был – это все!.. Только это и движет человечеством. Иначе все – тлен, труха, сор. Иначе – жизнь не имеет смысла.

 

***

 

Знал бы кто – как я не люблю события. Мало-мальски значимое событие вокруг – выводит меня из себя. В чем тут дело – никак не пойму. Откуда такое во мне – тоже не знаю. Какое-то болото я – а не живой человек. Мне бы все сидеть на диване – о большем и не мечтаю. С детства такой – ужасный домосед. Никуда-то не хочется ходить. Все бы сидел в тишине и покое да почитывал бы чего-нибудь, да подумывал бы о чем-нибудь, да изредка записывал бы что-нибудь. Ни с кем не встречался бы. Благодать, да и только. Хотя иногда тянет к людям. Тянет попить с ними водки и забыться…

 

***

 

Если б не существовала на свете «Жизнь идиота» Агутагава, то я обязательно написал бы эту вещь. Таково мое нынешнее состояние. Этот японец определенно близок мне в своих разочарованиях и общем упадке сил. Но я, надеюсь, не кончу, как он, самоубийством, ибо у меня есть его опыт. Правда, чужой опыт – штука сомнительная.

 

***

 

Мне кажется, шукшинские чудики похожи на Дон Кихота. Они так же наивны, так же одержимы, так же придурковаты, в них такой же чистый и высокий дух, что и в дворянине из Ламанча. Все они какие-то неземные, как бы пришельцы из другого мира на нашу реальную и грешную землю, где они мало кому понятны и мало что понимают. Но возле Дон Кихота всегда верный оруженосец Санчо Панса, а шукшинские мужики его не имеют. Они более беззащитны и одиноки в этом мире.

 

***

 

Сегодня в Чечне обнаружены трупы 27 пермских ОМОНовцев и 30 чеченцев. С утра об этом говорят по всем каналам телевидения. Именно сегодня же новоизбранный шесть дней назад глава государства несколько часов подряд катался на горных лыжах. Попросту веселился. Это тоже показывают по всем каналам.

 

***

 

Отдыхали в деревне. Стоял жаркий летний день. Я сидел дома – изнывал от тоски. Вдруг шум-гам поднялся на улице. Забежала с криком дочка:

– Папа, папа, там лошадь упала, умирает!..

Оказывается, пастух насмерть загнал жеребую кобылу. Прискакал в деревню за самогонкой, взял бутылку, напоил кобылу ледяной водой из-под колонки и поскакал было обратно, но кобыла через сотню шагов рухнула на асфальт – стала дергать ногами, закатив страшные глаза и исходя хлопьями пены.

Срочно прирезали ее. Я не вышел взглянуть. Не могу смотреть на кровь. А через какой-то час директор хозяйства до полусмерти избил пастуха.

 

***

 

Все они с норовом – и всех в селе зовут паркетчиками. До войны их дядя, брат отца, жил в городе и имел чисто городскую профессию – паркет клал в богатых домах и учреждениях, не бог весть какая важная персона, конечно, но жил, говорят, в достатке и своим, оставшимся в селе, помогал. Говорят, что во время войны он попал в плен к немцам и в концлагере погиб. И то ли сами сочинили, то ли со стороны им навязали, но ходит по селу такая байка, будто этот самый дядя в лагере держался молодцом, достойно встретил свою смерть и ничем не уронил себя перед фашистами. Говорят, будто бы раздели человек тридцать догола, загнали в газовую камеру, закрыли железную дверь и тут, говорят, немецкий офицер, руководивший казнью, вспомнил, что дома у него полным ходом идет ремонт и что ему нужен паркетчик. Отворили дверь.

– Есть среди вас паркетчики? – крикнул офицер.

После недолгого молчания голый дядя приблизился к двери.

– Я – паркетчик, – сказал. – Что вам угодно?

– Можешь положить паркет в моем доме?

– А сколько заплатишь? – спросил дядя.

– Ну… – ухмыльнулся офицер. – Пять марок за погонный метр.

– Ну-ка закрой дверь с той стороны, – говорят, гордо ответил дядя. – Я еще до войны втрое больше брал. Закрой – не о чем мне с тобой говорить.

 

***

 

Странно, я не боюсь думать о своей смерти. Но мне невыносимо жутко думать о смерти близких людей.

 

***

 

Я пишу потому, что именно так, а не иначе как-то сложилась моя жизнь. Жизнь моей семьи. Жизнь моего рода. Писательство – от несчастья. Писательство и само-то есть несчастье. Но как порою радостно и приятно это несчастье. Да и что такое человек без несчастья?..

 

***

 

В этом мире есть моя мать, для которой я хочу быть хорошим сыном, но не всегда мне это удается. В этом мире есть моя жена, для которой я хочу быть хорошим мужем, но не всегда мне это удается. В этом мире есть моя дочь, для которой я хочу быть хорошим отцом, но не всегда мне это удается. То есть моя жизнь состоит из моей неспособности любить самых близких людей постоянно и ответственно. Моя жизнь состоит из немочи – и вот сопротивление этой немочи, на мой взгляд, есть писательство.

 

***

 

Книга пишется сама по себе. Никакого старания. Никакой натуги. Она пишется легко и просто, она растет стихийно, как самое обыкновенное дерево, питаясь из опыта твоих мук.

 

***

 

Самое бездарное – сидеть себе сиднем – и ждать: вот, мол, придет вдохновение – и тогда!.. Дудки – самообман – не более того.

Нужно брать карандаш и писать, писать, писать, может, до чего-нибудь и допишешься. Кстати, когда я кругом виноват – пишется хорошо: давно заметил.

 

***

 

Меня никогда не тянет сорвать цветок или цветущую ветку. Мне всегда хочется любоваться красотой со стороны. Мне вообще ничего не хочется присваивать. Мне тяжело и неприятно быть владельцем чего-либо. Да и хлопотное это дело – владеть, будь то вещью, чем-то живым ли. Исключение, может, только книги.

 

***

 

Хоронили В. Н. С. – хорошего, в общем, человека. Народу на кладбище было много. Все шло, как положено, чинно и размеренно. Солидные речи произносили над гробом. Прощались с покойным – все люди близкие: родня, друзья и сослуживцы. Но вот похоронили, установили памятник, оградку, нагрузили могилу венками, цветами, после неспешно расселись по автобусам, тронулись в обратный путь. Проехали метров сто – и я увидел в окно автобуса: сидит молодая красивая женщина над какой-то свежей могилкой, все лицо залито слезами. Я только мельком глянул на нее и отвернулся – так защемило сердце от чужого горя…

 

***

 

Я заметил: в надгробных речах и в речах на поминках редко кто в состоянии быть искренним и горячим. Эти речи, в сущности, мертвы и не нужны. Вообще живой человек вряд ли что-то дельное может сказать об умершем. Настолько они далеки друг от друга и даже враждебны – жизнь и смерть. Но мало кто это сознает, и все говорят, говорят, и все выходит нелепо и мелко. О смерти говорят и думают как о конце, как о прекращении жизни. Так во многих случаях и есть: часто об умершем и не скажешь более – чем: жил и умер. Но изредка случаются и другие люди – и над их гробом можно и нужно произнести слово живое и нужное.

 

***

 

Он бомж. Года три назад жена выгнала из дома. Но он никуда не ушел – все во дворе пропадает. Ночует на цистерне возле котельной – на огромной такой бочке с горячей водой. У него ничего нет, никакого имущества, никаких обязанностей, никаких связей, никаких средств. Суетится целыми днями – для кого-то что-то делает по мелочам, поднести, отнести, и его кормят как-то, бывает, и стаканчик нальют. Он как птица – кажется, так же свободен. Да и ночует ведь на высоте, под открытым небом, что летом, что зимой, настелет тряпья, всякой ветоши, накроется брезентом от дождя или снега, и спит себе, легкая жизнь. Так сам говорит. Но он все же не птица. У него все-таки человечья память, у него все человечье, кроме жилья. Кстати, когда спрашиваешь его, отчего он не ухолит со двора, не пристроится где-нибудь на стороне, он попросту отмахивается, ничего дельного не говоря. Наверное, просто боится окончательно порвать с родным двором, с прошлой жизнью. Тут он для всех – как бы свой, а там где-то – чужой…

– Чего ты не уйдешь отсюда? – спрашиваю в очередной раз. – Неужели не стыдно? У всех на глазах бомжуешь…

– Да ты чё, куда ж я уйду? Тут я за своей слежу. Мне с этой бочки все видать в окно: как она ходит, что делает…

– Ну и чего? Ты с ней не общаешься. Она ж тебя близко к порогу не подпускает. Какой в том прок – видеть ее? Вот она, наверно, приводит хахаля какого – а ты в своей скворечне злобой исходишь…

Смотрит на тебя и криво ухмыляется, и бес его знает, что там у него внутри происходит, и сколько он собирается гнездиться на этой бочке, тоже никто не знает.

 

***

 

С. и Л. были в ресторане, осетрину ели, запивая полусладким шампанским.

– А из чего пили? – спросил я его. – Из фужеров или стаканов?..

– Не знаю, – подумав, ответил он. – Не помню. Кажется… нет, все-таки не помню. А какая разница?

– Да нет, – улыбнулся я, поняв, что он по уши влюблен в Л., – разницы, собственно, никакой…

 

***

 

Лета середина. Мои отбыли на каникулы. Изо дня в день я одиноко томлюсь в жаркой и сиротливо опустевшей квартире. Не работается и даже не читается. Так же одиноко мается Алиса – костляво-худющая кошечка – мыкается из комнаты в кухню и обратно и все, кажется, чего-то или кого-то ищет, не обращая на меня никакого внимания. Она словно обижена, что ее оставили одну со мной, ничего не ест и не пьет. В аквариуме же, точнее, в трехлитровой банке среди водорослей, камушков и улиток живет одна-единственная щегольски яркая рыбка – и мне порою грустно, до боли грустно бывает наблюдать за ней, за ее жутким одиночеством.

 

 

 

 

 

Сайт сделан в мастерской Ivan-E