Чайхана

Раннее летнее утро. Еще закрыты магазины, парикмахерские, всякие мастерские, на всех дверях висят увесистые, по-сельски основательные замки. Только чайханщик давно открыл свое заведение, огромные, четырехведерные самовары залил водой, топки засыпал углем, поджег, и скоро один за другим самовары запели свои монотонные песни. А чайханщик тем временем подмел площадку под молодыми топольками перед чайханой, побрызгал-освежил землю из шланга, вынес из помещения и расставил столы и стулья. И сел передохнуть, довольный тихим летним утром, и проделанной работой, и тем, что он – чайханщик, и тем, что обходится без помощника, – сыновья подсобляют.

Ну что у тебя там, скоро ль? – спросил ночной сторож, выйдя из своей будки и шумно зевая. – А то в горле пересохло.

Тебя что, дома чаем, что ли, не поят? – усмехнулся чайханщик. – Тебе же домой сейчас.

Поить-то поят, конечно, если заслужил.

И оба замолчали, думая каждый о своем.

Сторожу, в общем, домой не хотелось. Вчера жена отведала у него трепку, и теперь встреча с ней ничего приятного не сулила. А все из-за пустяка вышло. С соседом облегчали поросят, оглашавших округу истошным, пронзительным визгом. Холостили, значит, кабанчиков, посыпая раны пеплом, чтобы заражения крови не было, и когда закончили, поджарили эти самые поросячьи самости, сели обедать. Жена стирала невдалеке, он велел ей принести из подвала водки. Она отмахнулась: сходи, мол, сам. Он прикрикнул на нее, и вдруг она разразилась такой отборной бранью, что он подскочил, замахнулся кулаком. Она неожиданно ответила мокрым бельем по физиономии, и он взъярился, сшиб жену с ног, и она завизжала, что тебе давешние поросята, и им с соседом ничего не оставалось, как податься со двора...

А чайханщику видится где-то там, за потоком времени, как дед с внуком, стар да млад, плотничают. Под высоким навесом два верстака, большой и маленький, верстак деда, верстак внука.

Вж-жик, вж-жик, вж-жик... – поет рубанок деда, высекая кудрявую золотистую стружку.

Фшик, фшик, фшик... – дишканит рубанок внука, вхолостую скользя по доске.

Они что-то там такое мастерят.

У деда за ухом карандаш, у внука карандаш не держится.

Что, слаб ухом-то? – лукаво замечает дед. – А ты привяжи чем-нибудь.

Гы! – показывает розовые десна мальчишка.– Гы-гы!..

А ты забудь про карандаш-то, – серьезнее советует дед. – Забудь про него, о работе думай – и он будет держаться.

Мальчишка замирает, вникая в суть дедовых слов.

Рядом с навесом молодая женщина, мать мальчишки, кормит грудью ребенка:

Ешь же, ешь. Ну чего тебе, чего? Ешь давай... Ух, окаянный, укусил-то как!..

Чуть подальше, под развесистой яблоней, курлыкают индюшки. Тепло. Сухо. Крепко пахнет персиками...

Скоро им приносят чай под навес. Они садятся с разных сторон маленького верстака, располагаются друг против друга. Пьют чай. Дед курит. Кошка, черная, но три ножки в белых чулочках, и кончик хвоста белый, и одно ухо, кошка резвится на сухом кудрявом ворохе – шуршит стружками.

Дед пьет чай очень горячий и совсем без сахара.

Что ты никогда сахар не берешь? – спрашивает внук. – Экономишь?

Не привык, – просто отвечает дед, пыхнув густым клубком дыма.– Отродясь без сахара обходился. Да и не было его.

Как не было? – удивляется внук. – Ни вот нисколечко?

Ну, – кивает дед. – Тогда много чего не было. А соль да нефть на верблюдах привозили.

О верблюдах мальчишка слышит впервые.

А как это? Как? – загорается он. – Расскажи, а?

Ну известно как: среди бела дня ездили по селу на верблюдах и кричали: «Ай дуз-нефт алан, ай дуз-нефт алан!..»

А много верблюдов было?

Кто ж их считал. Пять, шесть – целый караван. Отец мой всегда брал меня к каравану. Сам-то слепой был, без меня ни шагу, бывало, не ступит. А так детей к верблюдам не подпускали.

А отчего он, отец твой, ослеп? – допытывается внук. – Или слепым родился?

Нет, что ты. Родился он зрячим. Даже не то что зрячим, охотником был наипервейшим, зверя ли, птицу единым выстрелом клал. А глаза на войне вытекли, на первой мировой. Но, несмотря на это, женился на девушке, которую с детства в семье сношенькой звали, на нареченной, стало быть. И если жену он и помнил, какая она была, то детей своих никогда не видел. Бывало, погладит меня по головке – а я в ту пору совсем мальцом был, вот навроде тебя, поерошит мои вихры и говорит: волосы, как у меня, мягкие, а лицом похож ли – бог тебя разберет.

Внук силится и не может представить деда мальчишкой. Старик тем временем продолжает:

Вот был у нас осел, кто-то ему уши отчекрыжил...

Кому? Ослику?

Ослу, ослу, – говорит дед. – Злых людей и тогда хватало. Кто-то со зла отхватил уши бедняге, и с обрезанными ушами, изувеченный, – а осел без ушей, считай, и не осел уже, а что-то другое, – он прожил восемнадцать лет. Все в округе знали его и жалели, и проклинали того изверга, что искалечил божью тварь. Потом, помнится, осла пристрелили, старый он стал, немощный, изработался весь, и вот порешили, чтобы не мучился...

Глаза мальчишки блестят – жаль ослика. Он переживает, слушая, впитывая каждое слово, и еще не знает, конечно, что память деда становится его памятью.

Памятью, но не судьбой...

Первыми в чайхане появляются продавцы. С утра почти нет покупателей, открыв магазины и оставив двери настежь раскрытыми, они сходятся в тени топольков. Обычно все собираются за одним столиком, потягивают крепкий чаек – чайханщик заваривает им исключительно индийский, сидят, вольно раскинув ноги, и молчат. Говорить им особо не о чем, все друг о дружке знают. Изредка кто-нибудь, случится, тяжко вздохнет, поглаживая тугой живот, но никто не спросит: в чем дело, отчего вздыхаешь? – и так понятно, что человек провел нелегкую ночь, в гостях ли был, у себя ли принимал гостей, но малость перебрал и теперь томится. Или ни с того ни с сего вспомнят давно минувшую ревизию:

Вот как обобрали-то нас, сволочи, а!

Сколько с тебя?

Три куска. А с тебя?

Ты легко отделался, с меня целых пять.

Да у тебя и есть с чего.

Брось ты, брось. Еле концы с концами свожу.

Тогда уйди из торговли. Чего не уйдешь, если нет навару?

И, услышав лай собак, замолкнут, разом повернут головы в одну сторону и станут наблюдать-любоваться собачьей свадьбой, что беснуется у подножия большой чинары.

Здорово, волки! – приветствует продавцов учитель Абрик, один из завсегдатаев чайханы. – Как жизнь?

Как у картошки.

А это как?

Если осенью не съедят, весной посадят.

И хохочут, довольные своей заученно ловкой шуткой.

А в чайхану понемногу набирается народ. Люди все праздные, каких множество в селе, с утра управились по хозяйству и вышли в центр послушать, кто о чем говорит, поделиться своими соображениями о погоде, об урожаях в садах, о политике, да мало ли о чем можно потрепаться, балуясь чайком в тенечке. Учителя – по летнему времени тоже не при деле – также целыми днями здесь пропадают. Не все, конечно, но многие. Учителя – понятно – народ говорливый. Вон Таджари Абрик сидит с дружками-коллегами и разоряется, жестикулируя, будто на собрании выступает. Чайханщик – пока людей немного, сын разносит чай, – чайханщик притулился к стволу тополька, слушает, чуть склонив голову набок. Не то что бы чайханщик уважал учителей, нет, учитель он и есть учитель, что с него возьмешь, но говорят, черти, очень складно, невольно заслушаешься. Чайханщик мечтает выучить сыновей – не всех, конечно, а то с голоду подохнут, но он хотел бы, чтобы хоть один, хоть самый младший выучился на учителя или инженера – все равно. Так-то оно так, хорошо, конечно, в своем доме иметь образованного, культурного человека, но нелегко ученому в этой жизни, ох как нелегко нынче – что ученому, что нищему – одна честь.

Продавцы встали и, швырнув на стол трешку, разошлись по своим магазинам.

Учитель Абрик, картинно скрестив на груди руки, рассуждает:

Только по тому, что другие нехороши, самому нельзя быть каким угодно. Я против того, чтобы добиваться справедливости любыми средствами. Прежде всего самому... каждому нужно быть хорошим, а там и вся жизнь станет лучше. А жажда справедливости – еще не значит самому быть справедливым. Если тебе кажется, что ты полностью прав, справедлив, искренен – в этом уже есть что-то нехорошее...

Чудно, удивляется чайханщик, вот какой речистый. А сам пять лет из одного костюма не вылезает. Родители не деньги, не связи передали бедняге, а совесть и порядочность. А куда ты с таким товаром, скажи, пожалуйста?

А какие пошли люди, – продолжает учитель Абрик. – Ты ему, скажем, говоришь: «Ты проститутка, такие, как ты, в большие начальники обычно выбиваются». А он, довольный, улыбается: главное – в большие начальники, а что проститутка – мелочь какая. Или вот этот наш... бугай кричит скотнику: я, мол, тридцать лет в партии, как ты смеешь, такой-сякой, мне такое говорить. А скотник ему: а я тридцать лет в пастухах – что полезнее? Чуете, какой верный ответ: что полезнее? Точнее не скажешь, молодец пастух!.. Или вот ко мне он как-то подкатывает. Кто? Не пастух, конечно. Подкатывает ко мне и этак мягко: «Как ты думаешь, учитель, это плохо, что благодаря этому заводу у нас хоть несколько человек разбогатели? Разве плохо в своем селе иметь богатых людей? Не тебя же они обобрали, какой от них тебе вред?» «Нет, в общем-то, это неплохо, – говорю. – Но, видишь ли, народ, глядя на них, совсем растерялся. Они своим богатством в людях сомнение посеяли, развратили всех соблазном, и теперь всяк норовит где-то урвать, лишь бы от соседа не отстать. И в этой погоне за благополучием все совесть потеряли...»

Чайханщик не выдерживает, нервно замечает:

Кто как хочет, так и живет, вуэй, что вам-то от этого? Не нами сказано, что спящему коту в рот мышь не забегает.

И отходит от учителей, разочарованный. Он вспоминает, как в школе учителя пугали: не хочешь учиться, не учись, но только знай – пастухом станешь. Все станут инженерами, врачами, учителями, а ты – пастухом. Разве не стыдно будет?.. И вот наплодили орды с дипломами, с утра до вечера сидят здесь, благо язык без костей – молотят без передыху...

И вдруг чайханщик возвращается к учителям.

Мой покойный дед говорил, – вскинув палец, изрекает он, – что если крестьянин сдружился с книгой, то, считай, все – конченый он человек, то есть не хозяин.

А если он сдружился с деньгами? – возражает Абрик. – Про это ничего не говорил твой покойный дед? А?

Чайханщик вяло машет рукой: что, дескать, с вами говорить? И странно – совсем не к месту вспоминает осла с обрезанными ушами.

А лето-то, лето, ясное, обильное солнцем, в садах, огородах всего уродилось вдоволь.

А в чайхане все больше и больше народу. Почти все столики заняты.

Вот сидят завклубом, фотограф и комсомольский работник совхоза, о политике говорят, вернее, о политиках, а еще вернее, о том, чья жена красивее – нашего руководителя или американского.

Чуть поодаль расположились бывшие калымщики, то есть те, что раньше ездили в Россию на сезонные работы. Сколько они там заработали, неизвестно, но только больше никуда не ездят и нигде не работают. Теперь самый молодой из них распинался:

Я ли не уважал ее отца! Да я ему всякий раз шнурки на ботинках завязывал. Какой еще зять такое сделает?..

У каждого тут свои заботы, своя беда.

Фельдшер Гириш сидит за отдельным столиком и то ли пьян, как всегда, то ли вовсе из ума выжил, сидит себе в одиночестве и бормочет с недовольством:

Сейчас, понятно, шумное, запутанное настало время. И под шумок всякие подлецы себе жирные места захватывают.

Не бойся, и тебе достанется, – мимоходом усмехается чайханщик. – Ты только не зевай – будь начеку.
А тут тесной стайкой сгрудилась молодежь.

Всю ночь после свадьбы молодожены считали деньги, что им на свадьбе подарили, – говорит один из них.

Сколько же это им подарили, – наивно интересуется другой, – что всю ночь считали?

И все укатываются в дружном хохоте.

Чайханщик, весь такой кругленький, с круглым лицом, с округлым, слегка выпяченным животом, с округлыми же, ладными движениями, чайханщик сноровисто снует между столиками, разносит чайники, стаканы с блюдцами, где нужно, наполняет сахарницы мелко наколотым сахаром – в селе принято пить чай вприкуску, а сын ловко справляется у самоваров, заваривает чайник за чайником – торговля идет полным ходом. Народу навалило – одни встают, другие садятся. А если за каким-нибудь столиком подолгу засиживаются, чайханщик напоминает:

Люди добрые, стол освободите. Клиенты ждут, а вы расселись – ни себе, ни другим.

Ладно, рассчитай, встаем, – соглашаются с ним.– Сколько с нас?

А сколько чайников выпили?

Да четыре, кажется.

Шесть, ребята, – мягко, как бы извиняясь, поправляет чайханщик – он обычно всегда помнит, кто сколько заказывал. – Шесть чайников, стало быть, три рубля с вас.

Три? – притворно удивляются те. – Да за трешку я тебе воробья в поле загоняю! Как это за чай три рубля?

Трешку, однако, отдают, хотя чайник чая, если по чести, стоит не полтинник.

И вдруг среди этого шума, среди всеобщего галдежа:

Сельчане! Прошу минуту внимания.

Это учитель Ованес, совсем старый, весь побитый сединой, морщинами, даже шея в сетчатке морщин, встал из-за стола и ждет, пока люди притихнут.

Хочу посоветоваться с вами, – говорит учитель Ованес, дождавшись тишины. – Вы все хорошо знаете наш почтовый тракт от Куткашена до Шеки. Знаете также, что дорога эта – более семидесяти километров – обсажена ореховыми деревьями.

Как не знать! По этой трассе едешь, как по коридору – сплошным сводом над головой смыкаются ветки вековых ореховых деревьев.

Известно также, – продолжает учитель, – что деревья старые, сохнут, валятся. Только на участке нашего села пало около двухсот деревьев.

Ты покороче, учитель, – раздается чей-то нетерпеливый голос. – Дело говори.

А дело простое: молодняк надо сажать.

Все как завозмущались:

А это пусть у властей голова болит.

С какого это благополучия на чужого дядю работать?..

Хозяева села все под себя гребут, а ты нам никчемные заботы прибавляешь?

Мы совсем неплохо живем, – возразил учитель Ованес, взмахом руки показав на площадь перед магазинами, сплошь заставленную автомобилями, – чтобы на других кивать.

Э, не-ет, сладкоречивый ты наш. Мы перебиваемся, как можем, а они живут, как хотят. Есть разница?

Есть, конечно. Есть, – согласился учитель. – В том-то и дело, что между всеми нами и ими есть разница...

Ох уж эти учителя!..

Чудак-человек, надеется, что слова его проймут людей. Знает ведь – все бесполезно, но никак не угомонится. Поистине верно о таких говорят, что если умрет, то сам же дойдет и до кладбища. Никакие обиды, никакие разочарования не впрок.

Учитель – понятно – никого не убедил. Но история, что он рассказал, всем понравилась. Занимательная, то есть, была история, прямо замечательная. Оказывается, когда-то до революции жил в наших краях некто Исмаил-бек Куткашенский, царский генерал. Человек знатный и богатый. Он и обсадил почтовый тракт ореховыми деревьями. Не собственноручно, конечно. А ездил по селам и агитировал людей, дескать, за каждое посаженное деревце получите по одной золотой монете. Но только – когда весь тракт будет обсажен, говорил генерал. Люди были наслышаны, что он богат и всегда держит свое слово, люди поверили и навалились всем миром – за один сезон справились: обсадили дорогу саженцами. И пришли к генералу: так и так, мол, ваше повеление выполнено, ждем вознаграждения. Генерал объездил тракт из конца в конец и убедился: и правда – постарались на совесть. Подумал генерал, подумал и вышел к людям. И сказал: спасибо вам, хорошо потрудились. Теперь ухаживайте за деревьями и ждите, когда они подрастут, начнут плодоносить – и урожай весь будет ваш. А как же золотые монеты? – возроптали люди. – Так урожай-то весь ваш, ответил генерал, вот вам и золото на всю вашу жизнь.

Какой хитрый, скажи, был генерал, хитрый, но и мудрый.

А лето-то, лето!..

Солнце, кажется, совсем расплавилось и растеклось по всему небу, вверх не глянешь – весь купол ослепляет. И жарко, жарко даже в тени топольков, сколько ты ни поливай землю из шланга.

Время перевалило за полдень. В чайхане людей поубавилось – разошлись по домам обедать. Чайханщик сел передохнуть, сыновья-погодки, как две капли воды, один на другого похожие, одни справляются. Чайханщик курит, с удовольствием затягиваясь, он всегда курит хорошие дорогие сигареты.

Наискось от него сидят трое ребят-студентов, приехавших в родное село на каникулы. Они смеются. Они уже давно над чем-то смеются. Они вообще очень много смеются. Чайханщика это раздражает. Он сам удивляется – чем вызвано раздражение? Вроде воспитанные, совсем безобидные ребята, сидят себе и тихо смеются. Но чайханщика так и подмывает встать и заткнуть им рты. Он не дает, однако, себе волю: сдержанность – вот залог житейских благ. Старею, наверное, как бы оправдываясь, думает чайханщик. О-о-хо-хох! – громко зевает он и по столешнице ладонью хлопает. – Жизнь!..

Заварите три чайника индийского, – говорит чайханщик сыновьям, видя заводских тузов, выходящих из павильона, – пообедали, теперь, как обычно, сядут чаевничать.

Заводские тузы, молодые еще, в общем, ребята, работая на консервном заводе, разбогатели, невесть какие важные персоны, конечно, но ничего не скажешь – мешками гребут. Домов понастроили, машин понакупили, роздали родне, а сами так скромненько, сами так пешочком, сами такой тихой сапой. И этот с ними – тьфу ты, он-то что из себя представляет, бедолага сын бедолаги, жена его с главным сельским тузом путается, и он, говорят, обо всем знает, но пикнуть не смеет, – прибрала, скажи, стерва парня к рукам, размяла, что тесто, теленка слепила. А сама, не поймешь, кто и есть – то ли вдова, то ли мужняя жена, – сама почти в открытую крутит, а когда этот, случается, начинает препятствия чинить, то есть о своих правах мужа и хозяина дома заводит речь, она его быстренько на армейские сборы спроваживает, не сама, понятно, все устраивает, любовник-благодетель старается, и что ни год – этот несчастный по два-три месяца на сборах пропадает.

Заводские тузы рассаживаются. И чайханщик тут как тут, смахивает с чистого столика невидимые соринки, а сын следом подносит три больших чайника, стаканы-армуды с блюдцами, тщательно вытертые, блескучие среди ясного солнечного дня, вазочку с шоколадными конфетами, два лимона с ножом на плоской тарелочке – парнишка, смекалистый, знает, кого как нужно обслужить.

Пока не пейте, только заварил, – кивая на чайники, предупреждает парнишка. – Пусть потомятся.

Чайханщик, довольный сыном, мягко улыбается. И сын улыбается. И тузы улыбаются. Всем так хорошо, что со стороны может показаться: нечто исключительно приятное происходит между людьми.

Ладно, спасибо, работайте, – позволяет им один из тузов. – Трудитесь помаленьку. Эх, а жара-то, жара.

И чайханщик с сыном тихомолком уходят по своим заботам.

Лет пять тому назад сильно растрясли завод, пригнали большую комиссию из центра, и она надолго засела в конторе, почти полгода рылась в бумагах и огромную, прямо баснословную, недостачу обнаружила. И реальной опасностью запахло; начали таскать людей к следователю, и видел бы кто, как все перемешалось, не понять было, кто виноват, а кого напрасно подозревают, все заволновались, запаниковали, кто как мог, так и выпутывался, но все же человек десять арестовали. Суд была громким. И всем большие сроки влепили, директору с главбухом даже «исключительную меру» вынесли. Хотя, как после выяснилось, директор с главбухом были ни при чем, это их подчиненные сплошь были жулики, а сами они ни за что пострадали, бедняги, почти два года после суда в камере смертников отсидели и страху, конечно, натерпелись в постоянном ожидании конца; когда вернулись в село – не узнать было недавно цветущих людей...

На всю площадь перед чайханой пала сплошная густая тень – солнце зашло за большую чинару. Странно, говорят, этой чинаре тысяча лет. Выходит, какое-то никудышное дерево живет столь долго, а человеческая жизнь так ненадежна, сегодня ты есть, завтра тебя может не стать, вон Маци-Михак стоит у подножия той же чинары, не далее, как три месяца назад был отцом двух взрослых сыновей, но в одночасье оборвалась жизнь братьев – перевернулись в собственной машине, и теперь отец, что ни день, выходит в центр, стоит себе в одиночестве, заложив руки за спину, смотрит куда-то вдаль и, верно, ничего и никого не видит – таким ужасным горем сражен. Люди подходят к нему, здороваются коротким пожатьем руки и минуту-другую стоят рядом, молча выражая сочувствие, и шагают себе дальше, а Маци-Михак все стоит, стоит недвижно, будто прирос к земле, и машины, следующие по дороге, загодя сбрасывают скорость, отдавая дань неутешной людской скорби, на очень маленьком ходу проезжают мимо старика. Бедный Маци-Михак...

А лето-то, лето! Где-то там на бахчах зреют крутобокие пудовые арбузы, метровые дыни томятся на горячей грядке, глядясь на солнце медово-сочным зевом лопины, пчелы трудятся дружными семейками на горных пасеках, грушевое дерево истекает спелыми плодами, веселый ручеек журчит среди зелени, пестренькая бабочка замерла на венчике цветка, – ах, как хотелось бы описать просто лето со всеми его благами!..

Но чайханщик поспешно шагнул к заводским тузам, – к ним подсел Тумасы Амик, как всегда, хмурый, важный – он редко улыбался, еще реже смеялся, со всеми обходился грубо и надменно, и никто не смел против слова пикнуть. Ему всего тридцать лет, но он уже председатель колхоза. И отец его был председателем колхоза. И дед. И прадед, наверное, мог быть председателем, но тогда еще колхозов не было.

Повтори все три чайника, – не глядя на чайханщика, распорядился Тумасы Амик. – Да из моего багажника бутылку коньяка прихвати.

И, по-прежнему не глядя на чайханщика, швырнул ключи, и чайханщик в воздухе подхватил увесистую связку и рысью кинулся к председательской машине.

И заводские тузы продолжили беседу, прерванную приходом Тумасы Амика.

У этих русских женщин любовь есть, – сказал один, – они мужей своих любить-обхаживать умеют, не то что наши.

Да, и не только мужей, – усмехнулся другой.

Не знаю, мужья жен у них обхаживают, – вставил третий, – или наоборот.

То-то и оно, – подхватил четвертый. – Хорошие парни эти русские, но больно уж их жены заездили. Прямо дыхнуть не дают.

Вот те на! – притворно удивился Тумасы Амик. – При чем тут русские? Вы лучше его спросите, – кивнул на соседа по столику, чья жена с главным тузом путалась, – понял ли он, чем мужик бабу донял?

Это была откровенная жестокость, всем стало не по себе. Чайханщик, подскочивший с бутылкой, замер за спиной председателя, стоит такой вялый – от презрения, неловкости ли, от страха ли хорошо скрытого – иди разберись.

Туго, тяжело разматывается напряженная минута. Слышно, как на вершине чинары стонет горлица.

И вдруг видят – к чайхане сам главный туз шествует – слово не случайное, – именно шествует в окружении тех, кто всегда при нем. Для сравнения представь горящую на уличном столбе электрическую лампу, вокруг которой беззвучным роем толкутся всякие мошки, букашки, – те, кто всегда при нем, так же молчаливо вьются и по бокам главного туза, и сзади, вперед только никто не забегает.

Главный туз коренаст, тяжел и медлителен, как все уверенные в себе люди, коротко остриженные волосы мерцают проседью, у рта – крутые, волевые складки, взгляд пристальный.

Он сел за свободный стол, те, кто всегда при нем, подтащили еще один, сдвинули столы и тоже уселись. И все молчали, ни слова не произносили, лишь откашливались сдержанно, поднося кулак ко рту, и, казалось, вот-вот заговорят. Но куда там. Все они, как известно, были при нем, а не каждый сам по себе, то есть, как море, вобрав в себя реки, сводит их на нет... так и эти люди, обезличенные, заглядывают ему в рот – начнет он кого струнить, они, соглашаясь, дружно закивают, засмеется он – они тоже посмеются, разгневается – смирненько потупятся, хотя он вовсе и не на них гневается. Впрочем, все они давно породнились меж собой, так что никого из них, в сущности, он не может сильно задеть, да и не злой он человек, главный туз, ведь злоба почти всегда сопутствует желанию, стремлению и разочарованию, а он, в общем, всего достиг в этой жизни...

Главный туз, сидя в окружении тех, кто всегда при нем, о чем-то по
обыкновению тихо, вполголоса рассказывает, те, кто всегда при нем, молча и
почтительно слушают. Чайханщик не осмеливается, конечно, торчать рядом и слушать, но из случайных, мимоходом услышанных куцых фраз, отдельных
слов он составил представление, что главный делится впечатлениями от своей
недавней поездки в Венгрию, о том, как повстречался там с Майнумхой
Артушем – односельчанином, в годы войны запропавшим было без вести,
потом, спустя двадцать лет, объявившимся живым и невредимым на далекой
чужбине, то есть сначала значился в числе погибших 297 наших парней,
которым вон справа от большой чинары стоит памятник, а после оказался
одним из 202 выживших. Как это получилось – бог ведает, неизвестно также,
отчего Артуш молчал целых двадцать лет, не давал о себе знать; Артуш
трижды приезжал погостить, рассказывал о чем угодно, но об этом вспоминать не любит. Да это теперь и неинтересно, сколько времени с тех пор пронеслось, и сам Артуш уже не наш, семьей из чужого рода-племени обзавелся, можно сказать, полностью растворился в иных порядках-обычаях, язык свой даже подзабыл. Наших-то ветеранов от тех двух сотен, что уцелели на фронте и вернулись в родное село, небольшая горстка осталась, – что уж тут судить да рядить об одной отколовшейся судьбе?..

Главный туз, значит, о Венгрии рассказывал, когда к его столу подошел Аршаки Рафик и стал о чем-то говорить. На него, однако, не обратили внимания – ни сам главный туз, ни кто-нибудь их тех, кто всегда при нем, головы даже никто не повернул, не посмотрел, что этому человеку от них нужно. Чуть выждав в нерешительности, Аршаки Рафик, огромный увалень с запущенной щетиной – по-старинке раз в неделю бреется, – переступил с ноги на ногу, опять заговорил.

И снова не удостоили его ни единым взглядом.

Чайханщик, любопытствуя, шагнул ближе, хотя что тут может быть интересного – Рафик, этот незадачливый крестьянин, верно, с какой-то просьбой обращается к главному тузу, а тому недосуг, беседой занят, да и не любит он, когда без приглашения лезут к нему, отвлекают.

Аршаки Рафик, оказывается, просил справку: он со своего единоличного участка, фруктового сада то есть, собрал яблоки, груши, алычу, сливу – всего тридцать ящиков, и хочет все это сдать на завод, а там не принимают, требуют справку о том, что он действительно из своего сада собрал урожай...

А там не принимают, – повторил он в который раз. – Бумагу требуют.

Главный туз, понятно, на улице или в чайхане справки не выдавал, но он мог об этом сказать этому наивному человеку, этому простодушному обломку давно минувших времен. Работяга из работяг, всю жизнь в заботах, стоит, просительно скривив свою воловью шею, смирный такой, терпеливый, одно слово – крестьянин, стоит и, честное слово, совсем не смотрится здесь, чужеродным кажется, где-нибудь в поле, на ферме или в лесу с топором в руках – да, но среди этих...

Товарищ... – упрямо ль, по неведению ль, что он уже мешает, снова заводит речь Аршаки Рафик. – Бумага нужна, а если не хочешь идти в контору, напиши записку, секретарь выдаст.

И спокойно так трет огромной лапищей свою жесткую щетину. Внутри, может, и нервничает, злится, но внешне это никак не проявляется. А с разных сторон на все это смотрят люди.

Чайханщик замер на одном месте и, ковыряя спичкой в зубах, совсем незаметным, невидимым прикинулся.

Я не дерево, вуэй, не камень вам, товарищ, – наконец, отчаявшись, возмутился Аршаки Рафик. – Даешь справку или нет – ответа ждем.

Главный туз на мгновение прервал беседу, досадливо поморщившись, и один из тех, кто всегда при нем, быстренько вскочил из-за стола и влепил Аршаки Рафику увесистую пощечину. И этаким победителем сел обратно.

Ой! – вскрикнул чайханщик и машинально поднес ладонь к своей щеке, будто ударили его самого, и как-то еще более сжался, втянул голову в плечи, можно сказать, неузнаваемо круглым стал. И отчего-то опять вспомнил осла с обрезанными ушами.

Мафия! – среди всеобщего оцепенелого молчания пробормотал фельдшер Гириш. – Демократия.

А тот, кто ударил Рафика, еще и выругался, – что тебе мать, что отец, всю родню Рафика до седьмого колена перебрал. Не сам ударил и выругался, конечно, только прыть была его, но уверенность, могущество – главному тузу принадлежали.

И Аршаки Рафик – не такой уж наивный – по достоинству оценил ситуацию, потирая пострадавшую щеку, сказал, глядя главному тузу прямо в лицо:

Хорошо. Спасибо. Но не забудь – у меня целый выводок сыновей. Расквитаемся как-нибудь.

И повернулся, развалисто зашагал прочь.

Разве это народ? – посетовал главный туз и, достав из кармана платок, тщательно вытер лицо и шею. – Ну разве это народ – я спрашиваю?..

Те, кто всегда при нем, немножко растерялись, не зная, что им ответить.

А чем это не народ? – сказал учитель Ованес и по своей учительской привычке встал на ноги. – Чем это мы,— он обвел рукой чайхану, – не народ, а? Из этого села нет ни одного ребенка в детдоме, нет ни одного человека в тюрьме, кто б за грабеж, разбой, за драку, за насилие сидел. Чем не народ, а? Собрал вокруг себя свору – и остальные уже не народ?..

Но-но, учитель! – взвился один из тех, кто всегда при главном тузе. – Знай свое учительское место.

А ты мне не тыкай! – осадил его учитель. – А то каждому из вас покажу ваши места. Какого человека обидели, сволочи!..

И сел, понимая бессмысленность своих слов.

Между прочим, до сих пор в этом селе я распределял места, – как бы шутя, игриво заметил главный туз. – Что ж у меня кусок хлеба отнимаете?

И те, кто всегда при нем, ощерились в сторону учителя – на-ка, мол, выкуси.

Да и что случилось, – вставил Тумасы Амик, – что так всполошились?

Действительно. Подумаешь, какого-то крестьянина обидели. Что ж из того? Ничего с ним не сделается, сожмет свою боль, замурует глубоко внутри – там и захоронит. И будет тянуть привычную лямку дальше, не впервой. А чтоб боль обернулась гневом, гнев – поступком, поступок – расплатой, – для этого у него ни силенок, ни норова, ни средств.

В чайхане все молчат, удрученные презреньем, ненавистью ли к главному тузу, жалостью ли к Аршаки Рафику, или все себя оскорбленными чувствуют – не поймешь, только никто ни звука не издает. А горлица на вершине чинары наяривает себе.

Меня своими поросятами пугал, – имея в виду детей Аршаки Рафика, сказал главный туз. – Меня.

И коротко хохотнул, а те, кто всегда при нем, дружно заулыбались.

Неуязвимыми, значит, себя ощущали. И не только здесь, среди своих сельчан, а везде, и всюду, и всегда, во все времена, такие ни от чего не страдали, из любой передряги, из любых помоев – сухими выбирались. Что может их сломить-одолеть? Что? Самое страшное для рода человеческого – война, наверное, она-то уж никого не обходит стороной, всех вроде уравнивает, а они и от войны лихо отделывались. Скажем, главного туза покойный отец в войну был председателем одного из трех колхозов в селе. Ядреный, крупный мужчина, хребет коня под его тяжестью прогибался, но не призвали на фронт, по брони оставили. И что это был за председатель – мало кто теперь помнит. Он тебе и царь, и бог, и самому черту кум, захочет – уничтожит, захочет – помилует, а времена такие были, что за горсточку зерна, за неосторожное словцо всякого можно было на нет свести, и этот никого не щадил – ни старых, ни малых, особенно баб, чьи мужья на фронте кровь проливали, настигал он их, горемычных, припозднившихся в поле, в лесу ль, настигал на красном коне и прямо с седла, говорят, кидался, как коршун, обрушивался сверху на испуганно сжавшуюся солдатку иль вдову, топтал впопыхах и грубо, и опять на коня, и дальше, скакал себе дальше по людским несчастьям. Потом, спустя годы, правда, от ненасытности, от зверской своей безоглядности и пострадал, и в тюрьме окончил жизнь, но это уже другая история. Да и... что было, то быльем поросло – стоит ли старое ворошить?..

Сказать или неудобно? – спросил фельдшер Гириш. – А?

Чайханщик ответил, что, пожалуй, неудобно.

Ты так считаешь? – пытливо поглядел на него фельдшер Гириш. – А? Сейчас же демократия.

Чайханщик помялся. А фельдшер Гириш встал, чтобы сказать главному тузу то, что он хотел сказать, но в это время где-то совсем рядом зазвучала свадебная музыка, исполняемая ни на чем ином, как на старинной черной зурне, и ни кем иным, как самым лучшим зурначи в селе. Все оживились – странное это было зрелище: зурначи играл задорную, веселую танцевальную мелодию, а человек шесть во главе с Никалархой Алошом, танцуя, как на самой настоящей свадьбе, приближались к чайхане.

Новорожденного обмывают, – сказал кто-то. – У Алоша долгожданный сын родился.

Шесть лет не было детей, – уточнил еще кто-то. – Наконец дождался: какое счастье.

Тем временем танцующие вплотную подошли к чайхане и, притопывая ногами, кружась на одном месте, стали приглашать сидящих за столиками людей на танец. Поначалу, конечно, никто не решался так вот просто встать и присоединиться к чужому веселью, потом Тумасы Амик, как бы показывая пример, первым выскочил из-за столика и, залихватски вскрикнув, вступил в танец, вслед за ним один за другим поднялись заводские тузы, за заводскими тузами повскакивали еще несколько человек, и все вместе начали приглашать на танец главного туза, который долго отказывался, улыбаясь, виноватясь, жестами объясняя, что он бы рад, да что поделаешь, не привык, не умеет танцевать, однако и он поддался – вот удивительное дело! – встал, забыв, что он самый богатый человек в селе и к тому же занимает ответственную должность, встал и, красиво, игриво поводя плечами, так часто, так энергично заперебирал ногами, что вызвал всеобщий восторг, после чего и все остальные посетители чайханы поднялись, даже чайханщик, вскинув над головой руки, защелкал пальцами, только учитель Ованес остался за столом, но его никто не замечал, так все были захвачены общим весельем, такое вытворял на своем инструменте зурначи, старался как только мог, зурна надрывалась, взмывая к таким изумительным, недосягаемым высотам...

А лето-то, лето!..

Сайт сделан в мастерской Ivan-E