К новоселью

Они собрали весь валежник в ольшанике, подрубили нижние ветки и сучки с косматой, похожей на огромный гриб ольхи-сухостойки – получилось две вязанки хвороста да охапка дров. Но этого для предстоящего празднества было мало: народу пригласили порядочно — варить и жарить придется как на добрую свадьбу.

И невестка, немного постояв в раздумье, сказала:

Надо залезть на эту ольху, вырубить все ветки.

Ольха была довольно высокая. Нюбар возразила:

Нет уж, не смей, это не женское дело. Еще сорвешься.

Но невестка не послушалась, уцепилась за крепкий сук, повисла на нем, потом, по-женски неуклюже подтянувшись, с трудом вскарабкалась, верхом села на толстую ветку.

Подай топорик, – отдышавшись, с улыбкой попросила она.

Сорвешься ты, девка, позора не оберемся, – опасливо глядя вверх, покачала головой Нюбар. – Лучше Абрика подождали бы.

Его дождешься.

Нюбар подала топорик. И, повернувшись к дому – к новому дому, приложила ладонь к уху, прислушалась. Они оставили грудного ребенка спящим в люльке на сейване, – Нюбар боялась, ребенок проснется, изойдется в реве, а они не услышат. Но было тихо – вот странное дело – обычно ни днем, ни ночью не было покоя: у ребенка резались зубы, плакал беспрерывно.

Вокруг по-весеннему сладко заливались птицы. Деревья недавно распустились, дымчато кучерявились зеленью. Под ногами мягко пружинил толстый слой прошлогодней листвы, жухлой травы, еще не совсем подсохшей, кисло пахнувшей прелью.

Рубить невестке было неудобно. Ветки теснились частоколом, места для замаха мало – она с трудом и несильно тюкала топориком. Волосы ее растрепались, платье задралось, обнажив худые белые бедра. На бледном лице выступил румянец.

Нюбар сделалось совестно, что вот она стоит себе без дела, а невестка мучается, – и запричитала, вслух жалея невестку:

Почему у нас такая судьба, а, почему нам легче не становится в этой жизни, ах ты господи?!

Но невестка молча подрубила ветку, шумно вздохнула и с улыбкой посмотрела вниз, на свекровь. Невестка в последнее время, против обыкновения, часто улыбалась. Сперва Нюбар это казалось странным, потом она догадалась, что невестка просто боится, как бы свекровь не осталась в старом доме, и вот старается. «Не-ет, невестушка, нет! – с некоторым злорадством рассуждала теперь Нюбар. – Я не переберусь с тобой в новый дом. Нет! Хватит, побыла у тебя в служанках. Живи дальше одна, расти детей, скотину держи, птиц, огород сажай... А я малость отдохну. А то, пока дети малы, ты хочешь удержать меня рядом с собой. После снова застегнешь душу на все пуговицы. Мы-то уж тебя знаем, слава богу, изучили, раскусили. Так-то...»

Усмехаясь про себя, Нюбар вытянула из зарослей ольховых кустов и ежевики подрубленную ветку и сказала:

Ты там поосторожней, а я пойду теленка перевяжу да дите проведаю: чего-то не слышно его, не случилось бы чего.

Невестка промолчала, снова затюкала топориком.

Шагая прочь из ольшаника, Нюбар подумала о своих детях, живущих кто где, на чужбине. Всем им послали телеграммы. Но приедут ли? Смогут ли вырваться – ведь у каждого работа, семья, заботы всякие. А тут не свадьба и – не приведи господь! – не похороны. Построили дом и, по обычаю, решили справить новоселье, собрать родню да соседей, угостить чем бог послал, – словом, тропу к новому дому почать. Луиза – эта точно приедет, думала Нюбар, ей и ехать-то совсем немного, рядом. Лусик тоже, если, конечно, все ладно у ней, если муж опять не отчудил чего. А вот Иван вроде далековато... Нет, вообще-то, он парень с понятием, не может не успеть к новоселью брата. Остается Марус. Тут не угадаешь, она аж в самой Средней Азии, да и отношения у нее с невесткой натянутые; скорее всего не приедет, в письме отпишется, мол, не смогла, не отпустили с работы либо детей оставлять не с кем – это как обычно. За пять лет, что уехали из села, только раз приезжали. Да, нелегкая сложилась судьба у старшей дочери. Послушались чужих людей, подались в такую даль – а зачем? За деньгами, будь они неладны!..

Теленок по длине веревки все вокруг подчистил, прямо слизал все до единой травинки и теперь стоял, скучно понурив голову. Его уже целую неделю держали на привязи, приучали к новому подворью.

Что, глупыш, истомился, пить хочешь?

Теленок вяло вскинул голову, жалобно поглядел на хозяйку и коротко взмыкнул. Нюбар потрепала, погладила его по холке, отвязала и повела к колодцу. Вытащила ведро воды, налила в тазик – теленок тотчас приник мордой к ледяной воде и стал шумно и долго цедить, изредка отрываясь.

Нюбар пошла, бесшумно поднялась на сейван. Ребенок безмятежно спал, еле внятно посапывая во сне, и его крохотные розовые ноздри чуть заметно трепетали. Нюбар повернулась, озабоченно поглядела на огород. Добрый, огромный был участок. Другой край отстоял от дома больше чем на триста шагов, и пока только треть вскопана, остальная земля зеленеет, дурнина поперла, сорняк всякий. Как много впереди работы! Сколько еще нужно вскопать, взрыхлить, разбить на грядки, потом вдоль каждой грядки сколько раз придется пройти-проползти туда и сюда, сажать, сеять, полоть, мотыжить, поливать. Что-то не верилось, что сын с невесткой справятся. Дом этот выжал все их силы, все нервы вымотал. Как же они будут? Земля-то дикая, целинная – тут потеть и потеть.

Нюбар вспомнила, как однажды (давно это было), отправляясь вечером, во вторую смену, на завод, взяла с собой лопату. Шла себе, спешила, закинув лопату за плечо. И два старика, дед Никал и дед Киркор, насмешники, вечно сидевшие перед старой мельницей, увидев ее, спросили: «Куда торопишься, сестрица, к добру ли?..» «На завод, на завод!.. Здравствуйте!» – не останавливаясь, крикнула она. «А лопата зачем тебе там?» – посмеиваясь, спросили старики. Она растерялась, всю ее обдало жаром. И правда – зачем она ей на заводе? А незачем – по привычке подхватила, будь она проклята!.. Старикам тогда она, помнится, что-то сказала, отшутилась, как смогла, и пошла дальше. Потом рассказала женщинам – смеху было!.. Вот, стало быть, как нужно срастаться с лопатой, чтобы толк был...

Невестка по-прежнему стучала топориком. Она уже прикончила ближайшие ветки и теперь дотягивалась до новых, но дотянуться было трудно. Она держалась на дереве, почти свесившись на одной руке, и вытянутой другой, едва доставая, тюкала по сухим упругим веткам; топорик часто отскакивал – сила не та, женские руки. И всякий раз, когда топорик отскакивал, казалось, вот-вот сорвется невестка, и сердце Нюбар обрывалось, и она испуганно вскрикивала:

Хватит, ахар, хватит! Слезай давай.

Но та не сдавалась. И Нюбар думала, что в этой настойчивости, в этом упрямстве – она вся, невестка. Никогда не бросит начатого дела, не отступится, пока не добьется своего. И это хорошо, эта черта невестиного характера нравилась Нюбар. Что правда, то правда: если б не она, надо признать, не было бы нового дома. Хоть и зла, чертушка, нелюдима, но без ее норова, без ее хитрости и смекалки Абрик растянул бы эту стройку лет на десять, не менее. Слишком уж вял сын ее, нерасторопен, без подсказки, без брани, без тычка палец о палец не ударит.

Так, размышляя о невестке да о сыне, Нюбар собирала ветки, складывала в кучу. День уже стоял по-настоящему теплый, даже с припеком, яркая синева неба без единого облачка.

Вдруг сзади послышались шаги, затрещали кусты и показался Абрик – как был из школы, в нарядном костюме и галстуке.

Что, не слышите, как ребенок надрывается? – подойдя, сказал он недовольным, брюзгливым тоном. – Оглохли?

Невестка тотчас перестала стучать топориком, Нюбар тоже замерла на месте, прислушалась: в воздухе и в самом деле повис истошный рев ребенка. Но тон, каким заговорил сын, и его нарядный костюм и галстук не понравились ей.

А что ты сюда приперся? – разозлившись, выговорила она. – Взял бы да накормил ребенка грудью, если уж мать по деревьям лазит.

Мама, не подковырки твои выслушивать пришел, – нетерпеливо возразил Абрик. – У меня, между прочим, обед. Пора уже усвоить, что я учитель, в школе работаю.

Замолчи, сукин сын! Женщина делает мужскую работу, а он – руки в карманах, и еще покрикивает.

Абрик махнул рукой и, вскинув голову, велел жене:

Быстро слазь и марш к ребенку.

Шел бы ты отсюда, – тихо возмутилась та.

А я тебе говорю: иди к ребенку, сам остальное подрублю.

Та, фыркнув, швырнула топорик наземь, стала спускаться.

Пришел, раскомандовался! – проворчала Нюбар. – Бесстыдник!

Но Абрик неожиданно ласково, с улыбкой сказал:

А ты, мама, беги давай в старый двор, дочь твоя приехала.

Что-о? Как? Которая? – всполошилась Нюбар.– Луиза?

Бери дальше. Самая любимая, Марус. С Эльзой приехала, со старшей.

Нюбар сорвалась с места, ошалело кинулась к старому дому.

Была радость встречи, были слезы.

Теперь малость успокоились, сидели за столом под грушей и говорили, говорили. То Марус рассказывала, то мать. И наговориться не могли – много всего скопилось, два года не виделись. И за это время Марус сильно, прямо отчаянно похудела. Она и раньше была из тех женщин, чей возраст трудно определить, – маленькая, худенькая, с тонким и строгим лицом, похожа на подростка-девочку. А сейчас виски и глаза еще больше запали, ключицы выперли, сквозь тонкую кожу рук просвечивали голубые вены.

Эльза же вытянулась – не узнать. Но видно, что еще ребенок, – угловата, голенаста. Она все бегала по двору, радовалась каждой проклюнувшейся травинке, за первой бабочкой гонялась, вскрикивая от восторга.

Ох, как ты худа, как худа! – сокрушалась Нюбар, глядя на дочь и покачивая головой. – Что с тобой происходит, дочка, что ты так таешь? Ты хоть врачам показываешься?

Я сама медик, мама. Что мне врачи? Жарко там у нас, ничего есть не могу – вот и худею.

Нюбар знала, как жарко, чадно в той самой Бухаре – раз в мае месяце гостила у дочери и чуть было богу душу не отдала от духоты и поклялась больше не ездить туда.

Когда же вы оттуда уедете, ах ты господи?! Что вас там держит? Неужели здесь не прожили бы?..

Марус, опустив глаза, молчала. Что она могла ответить? Ведь они уехали деньги зарабатывать – с пустым карманом не явишься обратно. Что люди скажут?..

Наконец она подняла лицо, сказала:

Еще два-три года, мама, не больше. Мы сами жалеем, что уехали. Но что поделаешь – так вышло.

Так вышло! – раздраженно повторила Нюбар. – Я ведь говорила!.. Сердце кровью обливалось, когда вы уезжали. Думали, деньги там под деревьями валяются? Там и деревьев-то нет, ах ты господи!.. Все равно лучше своего села места не найдешь. Вот и Иван приезжал, разговор о переезде заводил. Не могу, говорит, в городе, надоело все там.

Иван? – удивилась Марус. – Иван хочет в село перебраться?

Да, даже Иван. Мы-то уж думали, он навсегда в городе обосновался. Нет, дочка, не нравится мне, как вы живете, не нравится. Только у Луизы все хорошо. Ей повезло. И муж – золото, и дети... Да у Абрика, слава богу, все наладилось. Увидишь, какой дворец построили – загляденье. Сперва я против этой стройки была. Теперь вижу, правильно затеяли. А с каким трудом подняли этот дом, знал бы кто – ужаснулся. Какие скандалы вспыхивали, о боже! Вспоминать тошно. Ее родители поначалу много помогали, и язык у нее был длинный, каждый день схватывалась то со мной, то с Абриком. Теперь отстроились, пускай живут на счастье. Пускай...

Ты что, хочешь здесь остаться, мама?

Да, одна буду жить. Одна. Не уживаемся с невесткой, и все думают, я виновата, мол, привыкла за долгие годы безмужней жизни верховодить и теперь невестке житья не даю... Да и этот дом не бросишь. На кого же оставить? Этому, что ли? – кивнула Нюбар в сторону проволочной изгороди, что разделяла двор на две части.

Я, пока тебя ждала, была на той половине, – призналась Марус. – Вроде и дядя, и бабушка довольны, что Абрик построился. Хвалят.

А как же! Думают, и я с ними уйду в новый дом. Уйду, чтобы они тут ноги растянули. Нет уж, пока я жива – в этом дворе не будет чужой ноги. Позволь вашему дяде, он весь дом разорит... Да и Иван, может, и вправду переедет... Вот пройдет гулянка, наведу здесь порядок, приберу всюду и буду жить.

Эльза подбежала к Нюбар, обняла ее сзади и, ласкаясь, сказала:

Я проголодалась, бабушка-а.

Внучка говорила по-русски, но Нюбар поняла.

Что же я сижу? – всплеснув руками, вскочила с места. – Ох, умереть мне за тебя, внучка. Сейчас. С дороги, наверно, не евши, не пивши, а я расселась. Разговорам конца не будет, надо поесть.

Перестань, мама, сядь посиди, – попросила Марус. – Успеем.

А-а, тебе хорошо, мамочка, ты можешь вообще не есть...

Ой, да что она у нас все по-русски говорит? – приобняв внучку, спросила Нюбар у дочери.

Это прямо наша беда, – краснея, пожаловалась Марус. – Обе только по-русски говорят. Я с ними по-нашему, а они мне по-русски отвечают. Все понимают, а говорить не говорят. Не знаем, что и делать. Вырастут, своего языка не будут знать.

Нюбар, глядя на внучку, укоризненно покачала головой. Потом, подхватив пустые ведра, пошла со двора.

Бабушка, я тоже с тобой, – увязалась за ней Эльза. – Дай одно ведро я понесу. Ну дай, бабушка, – просила она и тянулась к ведру. – Я знаю, мы к роднику идем.

Неси, моя хорошая, неси, – согласилась Нюбар по-удински, отдала ведро и, поцеловав внучку, спросила: – Ты теперь у нас в школу ходишь?

В первый класс, бабушка, – показав указательный палец, ответила Эльза.

Маладэс, маладэс, – похвалила Нюбар и хотела спросить, как же это она оставила занятия в школе, но вспомнила, что с понедельника начинаются весенние каникулы, и не спросила.

Когда, набрав воды, шли обратно, встретили старуху Дэдэ, остановились поговорить.

Ой, чья это куколка? – приласкав Эльзу, сказала старуха.

Я не куколка! – отпрянув, бойко произнесла та. – У меня имя есть. – И напыжилась, нахмурив аккуратные короткие бровки.

Нюбар и старуха, конечно, ничего не поняли, лишь удивленно переглянулись. Потом Нюбар с радостью сообщила:

Старшая моя приехала.

Самая-то дальняя? Ба-ба-ба!.. Приехала, значит, успела на радостный день брата? Ничего не скажешь, хорошие у тебя дети, Нюбар, дай бог им здоровья. Чтут друг друга.

А почему же не должны чтить? – как бы даже с вызовом сказала Нюбар. – С таким трудом вырастила. Ради этого дня и мучилась.

Но у старухи, известной сплетницы, на языке вертелось другое.

Слыхала, ахар, – спросила, – здесь остаешься, не перебираешься в новый дом – правда, что ли?

А что? Несладкую жизнь я провела – имею право хоть теперь отдохнуть? Вот ты живешь, сама себе хозяйка. А чем я хуже? Теперь месяц у одной дочери поживу, месяц у другой, месяц у сына. Вот так вот, пришло и мое время отдыхать.

Не сходи с ума, ахар, в городе больше недели не выдержишь. Там ни лопаты, ни вил, ни скотины, ни огорода, ни забот, ни хлопот. Дети на работе, внуки в школе или садике, а ты дома одна, в четырех стенах. И языка не знаешь, чтобы выйти, посидеть перед домом, со старушками поговорить. В городе не сможешь – я знаю, сама пробовала. Не сможешь, от тоски помрешь.

Не смогу, так обратно приеду. У меня тут дом есть, вот он стоит, никуда не делся. Грядку фасоли, грядку лука, огурцов посажу и буду жить помаленьку. Покоя хочется, ай Дэдэ, покоя!..

Покоя ей хочется! – громко и как бы со злостью перебила старуха. – Покоя!.. А ты знаешь, как одной-то коротать свои дни? Скажи, знаешь?.. Врагам своим не пожелаю такого покоя. Сегодня весь день сидела вот, сидела и все молча, молча – словом перемолвиться не с кем. Ни одного звука не издала за день. Только один раз кыш сказала курице, и все.

Нюбар не удержалась, прыснула над словами старухи, прикрыв рот рукой, и весело сказала:

Ладно, у меня дел невпроворот, пойду-ка я.

И, подхватив ведра, двинулась к дому. Потом подумала, что старуха может обидеться, и, обернувшись назад, крикнула:

Приходи завтра, ай Дэдэ, подсобишь чем-нибудь.

И пошла. Эльза семенила рядышком, все приставала:

Дай одно ведро я понесу, бабушка, дай.

Что ты, что ты, моя хорошая. Нельзя, оно тяжелое.

Ну дай, бабушка, дай. Не бойся, я сильная. Знаешь, какая я сильная? У-у! Всех мальчишек в классе бью.

Нюбар улыбалась, качала головой, хоть мало что понимала. «Да как же мне теперь разговаривать с ребенком? – думала она. – Странные, ей-богу, люди. Как это они допустили?.. Впрочем, все понятно: дети целыми днями в школе или садике, а сами на работе. Только вечером на час-другой и собираются вместе. И то – телевизор смотрят. Откуда же детям знать свой язык?..»

Перекусили на скорую руку: яичница, соленья да варенья.

Марус ела плохо, считай, совсем ничего не поела – так, вяло, нехотя потыкала вилкой яичницу и тарелку от себя отодвинула. Эльза тоже съела немножко той же яичницы, стакан кислого молока залпом выпила, из-за стола поднялась и, потягиваясь и зевая, сказала, что спать хочет.

Что же ты поела, моя хорошая? – удивилась Нюбар. – Да и что ребенку тут поесть? Ничего нет, все перетаскали в новый дом. Ну да ладно, вечером приготовлю тебе что-нибудь вкусное.

Я наелась, бабушка, – сказала Эльза, улыбаясь и похлопывая ладошкой по впалому животу. – Спасибо.

Нюбар вынесла из дома раскладушку, разложила под грушевым деревом, застлала ватным одеялом. Эльза тотчас легла, недолго повозилась, устраиваясь поудобнее, и уснула, забылась, согретая душистым весенним днем.

Да и Марус клонило ко сну – пока пили чай, она несколько раз клевала носом. И Нюбар, чтоб дать дочери с внучкой отдохнуть с дороги, решила податься к новому двору, поглядеть, как там идут дела, – до гулянки осталось всего два дня, а хлопот еще по горло, надо подсобить невестке.

Ты приляг, дочка, поспи малость, – сказала Нюбар. – А я сбегаю посмотрю, что там делается. Отдохните, а вечером пойдем туда.

И мать, не мешкая, ушла.

Оставшись одна, Марус собрала посуду, вымыла, через проволочную сетку переговариваясь с женой дяди о том о сем, а после сполоснула ноги и поднялась в дом.

Она вошла в комнату, где прошли ее детство и юность, и удивленно остановилась. Комната была пуста и казалась незнакомой, чужой. Заброшенностью, обветшалостью веяло отовсюду – стылый, нежилой дух растворен в воздухе; пахло мышами, пылью и даже, казалось, плесенью. И дышать этим воздухом, этим запахом было трудно – так все не походило на прежние, наполнявшие этот дом живые запахи жизни.

Все мало-мальски добротные вещи вынесли, перевезли в новый дом. Остались только старый, еще дедовских времен, видавший виды шкаф, такой же старый, но еще крепкий, тяжелый стол, покрытый обшарпанной, покоробленной по углам клеенкой, да узкая железная кровать, застеленная мутно-голубым застиранным покрывалом. Неприятная тишина стояла во всем доме. И эта скудная, точно нищенская, обстановка, и эта тишина давили на душу. Все здесь как будто умерло. Даже окна, словно скрывая что-то нехорошее от посторонних глаз, были наглухо занавешены. Марус торопливо стала откидывать, растаскивать занавески, отворять окна, дверь открыла, надеясь, что яркий дневной свет оживит комнату. Но, к ее удивлению, этого не случилось. Ворвавшееся снаружи весеннее ликование лишь подчеркнуло сиротскую покинутость комнаты.

Марус растерянно, как бы даже побаиваясь чего-то, шагнула в одну, другую сторону, не зная, что делать. Заглянула во вторую, маленькую, комнату и тут же отпрянула, назад попятилась: там совсем ничего не было, и две мышки, увидев ее, серыми комочками метнулись в угол. Она уже и забыла, для чего зашла в дом. «Что я хотела? – прошептала рассеянно и вздрогнула, испугалась своего шепота, так громко, почудилось ей, прозвучал он. – Ой, да что это со мной?.. – мысленно спросила себя. – Люди перебрались в новый дом, перетаскали туда мебель и все прочее... Что в этом такого?..»

Она обвела взглядом комнату, по верхним углам уже затянутую паутиной, и невольно подумала, что дом начал умирать. Она слышала, что покинутые дома разрушаются, но не знала, что так быстро. Тут взгляд ее остановился на портрете деда. Дед на этом портрете был совсем молод, даже, можно сказать, юн, и то, что такой молодой человек приходится ей дедом и что его давно уже нет на свете, погиб на фронте, впервые показалось ей странным. Она задумалась, чтобы вспомнить имя деда, и растерянно, словно ожидая подсказки, огляделась по сторонам. Потом, напрягая память и краснея от стыда, все же вспомнила, как звали деда, но легче не стало, потому что в памяти всплыл такой же постыдный случай. Тогда она также долго не могла вспомнить имя деда – и этого, деда по матери, и другого – по отцу. А о прадедах и говорить нечего. Она не только не помнила их имен, но с ужасом поняла, что никогда и не думала о них, о том, как жили, кем были и когда и как умерли, – не имела ни малейшего представления ни о прадедах, ни о прабабках. Странно это было, и нелепо, и стыдно, и обидно. А спрашивала ее обо всем этом одна узбечка, с которой вместе работали в поликлинике. Она, узбечка эта, знала свою родословную до седьмого колена и гордилась этим, и была удивлена, как это Марус не может вспомнить имена близких родственников... «Как же мы живем? – стала думать Марус. – В городе мы как сироты – ни родни, ни близких. Бросили все и всех, уехали – а зачем? Что мы приобрели? Что? Ведь из села мы уехали не потому, что оно не нравилось нам, нет. Мы захотели обмануть свои характеры, свою судьбу и свою совесть – хотели быстро разбогатеть, потом вернуться обратно и жить по-прежнему среди близких людей, но уже легко, не думая о деньгах. А так, наверное, не бывает, и на стороне богатеют те люди, которые и здесь, в селе, жили бы неплохо. Мы потеряли столько, что почти не в силах возвращаться. Мы проиграли – это ясно, с самим собой нечего играть в прятки. Нам трудно, стыдно возвращаться с пустым карманом... И на мужа так часто накидываюсь зря. В чем он виноват? Этого отъезда я желала больше, чем он. Почему это я на него кричу-рычу, а не он на меня?..»

Марус было очень обидно, что так сложилась ее судьба. Она тяжело вздохнула, и на светло-карие глаза ее навернулись слезы. Она всхлипнула раз, другой, вздрагивая всем своим щуплым телом, и глаза ее защипало – тушь потекла. Она шагнула, открыла шкаф и, вглядываясь в зеркальце на внутренней стороне дверки, стала вытирать глаза.

Малость успокоившись, она заметила, что шкаф тоже почти пустой – так, два-три застиранных маминых платья висели да ее же старенькое, потрепанное пальто ржаво-коричневого цвета. Марус удивилась тому, что у матери так мало одежды, и тотчас решила, приехав к себе в город, купить хорошее платье и прислать ей. Потом она в самом дальнем углу шкафа увидела... пиджак отца и, вздрогнув, отшатнулась. В груди стало больно и тесно. Не ожидала, не думала она, что этот чесучовый пиджак до сих пор сохранился. Отец вот уже двадцать пять лет в лечебнице, ей казалось, от его вещей ничего не осталось. Но пиджак был цел, вот он – она протянула руку и вынула его из шкафа. Он, этот белый отцов пиджак, долгие годы, десятилетия провисевший в шкафу, пожелтел от времени и был измят. Новая волна обиды хлынула на Марус – то что Абрик с женой забрали отсюда все свои вещи, а пиджак отца то ли забыли, то ли не захотели взять в новый дом, показалось ей до слез оскорбительным. Но она, не давая волю слезам, засуетилась, забегала по дому, выискивая утюг, и, не найдя его, сошла вниз, кликнула жену дяди, попросила у нее...

Марус гладила пиджак отца с таким старанием и тщательностью, словно отец не далее как сегодня вечером должен был надеть его и будто бы мог он обидеться, что дочь плохо выгладила ему пиджак, упрекнуть ее. Конечно, она не давала себе отчета и старалась бессознательно, по какому-то странному велению сердца, по какой-то душевной блажи. Но занятие это, как ни удивительно, доставляло ей облегчение, словно она искупала какую-то вину перед отцом, перед его памятью...

Выгладив пиджак, она почувствовала, что сейчас лучше побыть во дворе, на воздухе. Тяжело было находиться в доме, где буквально все отзывалось болью. Она спустилась вниз, бесцельно постояла посреди двора. Эльза безмятежно спала, раскинув руки, лицо ее раскраснелось. Марус позавидовала дочери, этому ее беспечному и крепкому сну. И подошла к огороду, недавно вскопанному, с белесовато подсыхающей вывороченной землей, по кромкам, под плетнями, заросшей молодой туманной крапивой. На небольших лоскутках щетинилась только что взошедшая зелень. Марус немного постояла, привалясь грудью к плетню, постояла, то ли что-то вспоминая, то ли раздумывая что-то, – самой не понять, потом решительно отворила калитку и взялась взбивать, взрыхлять, разбивать на грядки землю, рассыпчатую, сотни раз перекопанную, удобренную, стольких кормившую. Она соскучилась по родному крестьянскому труду и теперь работала легко, с удовольствием, вдыхая холодновато-свежий, чистый, почти позабытый запах земли.

 Нюбар издали увидела, что дочь в огороде копошится, и обрадовалась. Не подумала, что дочь с дороги, уставшая, и что сама же оставила ее тут отдыхать, нет, ничего этого она даже не вспомнила. Она поспешно зашла в огород, поглядела-полюбовалась, как ловко, умело работает дочь, и тоже взяла в руки грабли.

Сядь, мама, отдохни, – сказала Марус. – Я сама управлюсь.

Передохнуть, конечно, надо бы, тут и говорить нечего. Находилась за день, намаялась. Ноги прямо гудят. Но не время нынче отдыхать, ох не время, весна ведь – день год кормит. Солнце уже вовсю пригревает землю, а работы еще непочатый край.

Некогда рассиживаться, дочка, – вздохнув, возразила Нюбар. – Некогда. Теперь полчаса посидишь, потом зубы на полку придется класть.

Но так тоже нельзя, мама. Целыми днями на ногах. Себя тоже нужно щадить.

И то правда, дочка, сама себя не пожалеешь, никто о тебе не позаботится.

И Нюбар, взгрустнув, задумалась, как бы оглядела всю свою жизнь от начала до сегодняшнего дня, и ужаснулась. Считай, кроме работы, ничего она и не видела. Все работа, работа – изо дня в день, изо дня в день, одно к одному, из месяца в месяц, из года в год – и нет конца заботам. Раньше думала, вот дети подрастут, начнут помогать, и легче будет. Но где там!..

И Нюбар неожиданно запричитала:

Такая уж моя жизнь, дочка, такая вот судьба нескладная, трудная вышла. Так пускай господь бог, если он есть, пускай оценит мои мученья и облегчит жизнь моих детей.

И с такой щемящей болью и мольбой в голосе проговорила все это она, что дочь, посмотрев на нее, прослезилась. И быстро смахнула слезу, чтобы лишний раз мать не расстроить.

Но Нюбар все заметила, сказала с укором:

У тебя, дочка, с детства глаза на мокром месте. Разве так можно? Чуть что – в слезы. Вся через слезы вытекла, одни кости да кожа осталась. Слава богу, я за всех вас, за все ваше настоящее и будущее пролила слезы, – хватит. Теперь живите и радуйтесь, дочка, любите друг друга, жалейте, берегите. Мне и умереть легче будет, если увижу, что дети мои в любви и дружбе живут.

Ну что ты говоришь, мама! – всхлипнув, взмолилась Марус. – О какой смерти ты говоришь? Как не стыдно.

И о смерти нужно, дочка, и о смерти, коли она не за горами. Боюсь, как помру, вы друг друга забудете.

Ну все, мама, хватит!..

Так, слегка препираясь, они долго беседовали, мать и дочь, бок о бок орудуя граблями.

Потом Нюбар перевела разговор на близкие заботы.

Не знаю, будет ли сегодня мясо, – сказала. – Абрик каким-то своим друзьям заказал, чтоб из города привезли.

А почему из города, мама?

Ну а как же? В селе по весне никто скотину не режет. А нам ни мало ни много – сто кило нужно. И то, наверно, не хватит. Народу-то много пригласили.

А для чего – много?

Как это, дочка, для чего? Не в лесу живем, среди людей – родственников, соседей пригласили. Еще многие обидятся...

Но должны же понимать, что человек дом построил, все деньги туда ухлопал.

Это ничего – все окупится. Ведь не с пустыми руками придут, с подарками. Народ теперь денежный пошел, не скупятся. К тому же всякий понимает, что сегодня у нас такой радостный день, завтра у него будет. И мы понесем.

Нюбар немного помолчала, что-то раздумывая, потом спросила:

А ты что привезла, дочка? Вроде коробка на сейване тяжелая, а не поймешь, что в ней.

Люстру. Такую... большую люстру.

Дорогую? А то наша гюрза уже кому-то говорила, дескать, поглядим, что подарят мои золовки. Я не хочу, чтобы мои дети лицом в грязь ударили. Ее-то родня с шиком придет.

Марус усмехнулась, успокоила мать:

Не переживай, мама, кому же мы понесем, как не родному брату. Хрустальную люстру привезла, пятьсот рублей стоит.

Ва-ай! – удивилась Нюбар. – Одна люстра пятьсот рублей стоит?

Да, мама. Хотя, знаешь, для такой невестки даже иголку жалко. Но брата нашего жена, какая б ни была она, брата своего мы никогда не оставим. Только там, вдали от дома, я поняла, что в жизни ничего дороже родни нет.

Нюбар слушала дочь, согласно и одобрительно качая головой, и чувствовала, почти физически ощущала, как трудно, как больно дочери жить без родственников, и не знала, что сказать, чем утешить, как облегчить ее тоску.

Это хорошо, дочка, что ты солидный подарок привезла, – немного погодя, похвалила она. – Спасибо. Но о невестке ты зря. Я так скажу: она клад для нашего Абрика. Все для дома старается. И портниха – поискать таких надо. Нет, как там ни говори, а все ж домовитая невестка попалась. Грех не признать это.

Но она ни с кем не считается, мама, – возмутилась Марус. – Кого из наших она уважает, любит, чтит?..

Нюбар не согласилась с дочерью, заметила:

Вот вы разъехались кто куда, оставили меня одну. А знаете ли, что я каждую зиму болею, и болею подолгу. Так кто же за мной ходит? Она. Кто мне банки ставит? Она. Так что же мы от нее хотим? Ну да, с норовом она, с форсом – так что же? Никто ведь нам свою хорошую невестку не отдаст. Какая ни есть – наша.

Марус отбросила грабли и, скрестив руки на груди, сказала:

Перебрались, значит, в новый дом, увезли все вещи и тебя хотят с собой взять, а пиджак отца оставили... бросили. Как же так?

Нюбар пристально посмотрела на дочь – Марус с детства была такая же серьезная и не прощающая никому измены и обиды.

Столько лет этот пиджак висел-хранился в шкафу, помнится, каждой весной проветривали, берегли его... – продолжала дочь. – Ладно, она чужая, ей не понять нас, для нее этот пиджак ничего не значит, для нее это просто тряпка. Но брат-то наш, он-то куда смотрел?..

Дочь, однако, была права. Нюбар и сама подумывала об этом, но как-то походя, вскользь. Марус же, верно, всерьез расстроилась. Какой тяжелой ношей болезнь отца лежит на детях, ах ты господи!

Нельзя же все время жить под грузом прошлого, дочка, – раздумчиво, точно что-то вспоминая, сказала она вслух. – Нельзя.

А про себя подумала, что даже в этот счастливый день они не могут дать душе волю, не в силах полностью отдаться радости. Неужели в этой жизни радость и печаль рука об руку ходят?..

Но и забывать нельзя, – тихо, как бы даже виновато произнесла Марус. – Знала бы ты, как узбеки чтят своих предков. Насмотрелась, наслушалась я их... Обидно. Вот и портрет деда никому не нужен, остался в пустом доме...

Нюбар вспомнилось, как ее отец, а детям ее, значит, дед, уходил на фронт. Ей тогда было лет десять, взрослая уже была девочка, а бестолковая, ей-богу, белый свет тому свидетель. Уходил, значит, отец на войну, вон уже распрощался со всеми, с родней и друзьями обнялся-расцеловался, и хочет ее, дочь свою, обнять, прижать к себе на прощание, подзывает ее, а она дура дурой, глупо улыбаясь, пятится назад, не подходит к отцу. Все недовольны ее поведением, покрикивают, велят подойти к отцу, а женщины, те во весь голос плачут, голосят, но она не слушается никого, она все дальше и дальше отступает, убегает (что и говорить: деревенская девочка – не привыкла ко всяким нежностям, а то, что отец, может, насовсем уходит, – она этого не сознавала еще). Отец так и ушел, не распрощавшись с дочкой, ушел-удалился, растерянно-печальный, и не вернулся, погиб в том же году... Если она понимала бы тогда, что ее отец не вернется с войны, если бы понимала, сознавала это и простилась бы с отцом, дала б себя обнять, и если к тому же отец вернулся бы с фронта целым и невредимым, – кто знает, может, по-другому, счастливее сложилась бы ее судьба.

 Откуда-то прибежал, запыхавшись, Абрик и сразу накинулся на мать с упреками.

Что, нашла время в огороде возиться? Последний день живем? Больше некогда будет?..

Нюбар разогнулась и, опершись на черенок граблей и насмешливо поглядев на сына, возмутилась:

А ты что, нанял меня, что ли, так кричишь?

И Абрик смутился, краснея, покосился на сестру и неожиданно слабым, жалким тоном сказал:

Что же прикажешь мне делать, мама? Разрываться на части? Или пойти повеситься, а? Как мне быть? Ведь не я затеял эту гулянку!..

Ну а что бы вы без меня делали, сын, ва-ай? Не успела уйти, уже прискакал.

Абрик помолчал и, достав сигареты, закурил – спорить с матерью бесполезно.

Нюбар тоже смягчилась, деловито спросила:

Ну как, сынок, все исполнил, что я тебе наказала?

Абрик быстро, в несколько затяжек, иссадил сигарету, ответил:

Мясо привезли. Масло, муку и три десятка кур я купил. Все это на сейване валяется, нужно убрать, разместить по местам. Ей там ребенок с места двинуться не дает.

Он закончил и торопливо зашагал прочь. Ему нужно было на педсовет. Он же учитель, черт бы побрал эти заботы! О, как он повяз в мелочах, как повяз!..

Но мать, что-то вспомнив, окликнула его.

Что еще? – досадливо вздохнув, обернулся он.

А мужчин, что стряпать будут, ты предупредил?

Абрик усмехнулся:

Но они же знают, мама.

Что значит – знают? Их нужно еще раз приглашать. Специально. Обычай такой. Пригласил-то их вместе со всеми, в общем ряду. Уважающий себя человек не придет.

Ну и черт с ними! – разозлился Абрик. – Хватит, никуда я больше не пойду! Задергала ты меня своими поучениями. Прямо не знаю, куда и спрятаться тебя...

Э-эй, Абро, ты как с мамой разговариваешь? – встряла Марус, коротко и колко глянув на брата. – Как не стыдно.

А Нюбар вспыхнула, стала громко, разгневанно, срываясь на крик, выговаривать:

Что-о? Опять, значит, начал? Это тебе не случай с баштуром. Тогда от стыда чуть сквозь землю не провалилась. Учти, если сейчас же не предупредишь людей, ноги моей в твоем дворе не будет!.. Это я тебе обещаю!..

Абрик огляделся по сторонам и попросил виновато:

Ладно, не позорь меня, не кричи. Что люди скажут?

Вот и я о том: что люди скажут? Раз за село выбрался, на отшибе поставил дом, стало быть, и с обычаями не хочешь считаться? Смотри у меня! Не погляжу, что сын!..

Абрик поспешно согласился:

Ладно, ладно, все сделаю по-твоему, только не кричи.

И почти бегом удалился.

От шума проснулась Эльза, протерла глаза и кинулась к бабушке с вопросом:

Когда в новый дом сходим, в конце концов?

Сейчас пойдем, – сказала Марус. – Поди умойся.

Эльза наспех умылась и, свежая, улыбчивая, с просветленным лицом, снова напомнила:

Ой, мне скучно здесь, давайте пойдем.

И они собрались и пошли.

По дороге Нюбар все возмущалась, не могла успокоиться. Нет, вы поглядите, какой упрямец. Ему одно говоришь, он тебе другое. Не пойдет он людей звать – игрушки какие. Бесстыдник!.. Не самой же идти по дворам. Что люди скажут? В этом селе всегда на торжествах готовили мужчины, мужчины же их приглашали. Таков обычай, не нами заведено, – что же ты от людей хочешь, хотела бы я знать?!..

А что он выкинул, когда баштур поднимали? – спросила Марус.

Что и говорить, без ножа зарезал меня, – сказала Нюбар. – Он тогда обижен был на весь белый свет, много натерпелся с этим домом, со всеми переругался. И вот так же стал на дыбки: не приглашу никого, и все. Я и так и эдак подступалась, уговаривала – он ни в какую. Не нужен, говорит, мне никто, сам с товарищами помогу мастерам и поднимем баштур. Смех, да и только. Где ж это видано, чтоб без родни, без соседей баштур поднимали? Не позорь меня, сын, говорю ему, не для того я с таким трудом вас растила, чтобы теперь посмешищем стать. А он наорал на меня, дескать, женщина ты, мать, и знай свое женское место, мол, не стану я жить умом тех, кто на корточках справляет нужду... И это сильно задело меня, обиделась я, перестала разговаривать с ним. Пропади пропадом, думаю, и твой дом, и ты сам. И молчу, ни во что не вмешиваюсь. А он и с женой, и с тестем, со всем светом поссорился. Все кричал, что одни подлецы, аферисты кругом и никого приглашать он не собирается. Ладно, все плюнули, отвернулись от него – делай как хочешь. В день баштура я сперва было даже не пошла туда, к новому дому. Все ходила по двору сама не своя, места себе не находила. Да как же так, думала, ради чего же я всю жизнь мучилась. Как же теперь людям в глаза глядеть?.. Обидно было, горько. И не выдержала я, пошла. Подхожу и еще издали вижу: четверо его товарищей по школе да мастера, больше никого. И все молча возятся, ни звука не издают. Всем как-то неловко. А мастера вообще с ухмылкой, с издевкой смотрят на меня. А при чем тут я? Постояла, постояла я и расплакалась. И вдруг сквозь слезы вижу: ваш дядя идет со штофом вина в руках. Подошел ко мне и эдак с ехидцей спрашивает: может, помощь нужна, а? Тут я взорвалась: чтоб вы все сдохли, крикнула ему в лицо, твоя же кровь, что же ты меня-то спрашиваешь?!.. Он усмехнулся, пожал плечами, пошел помогать. Потом и невестины братья с отцом пришли, потом и из соседей кое-кто, – к полудню человек двадцать набралось. Обычай есть обычай, люди есть люди – пришли все-таки, не обиделись, спасибо им всем. Как ни говори, а все ж добрых людей еще много... И видела бы ты, как ему, Абрику, стыдно было, сквозь землю готов был провалиться. Да и как можно: на кого-то обиделся, кто-то с тобой грубо обошелся – значит, ты от всех людей отвернешься?..

Нюбар говорила и говорила, сетовала и сокрушалась, вновь переживая проступок сына. Марус слушала молча и дивилась тому, как много для матери значит мнение окружающих. А шли они через ореховый сад, опушенный молодой листвой. Тихо было кругом. Только высоко в небе заливался, захлебывался своей песней первый жаворонок.

Пришли к новому дому и видят: Иван с сыном Генкой да Луиза с детьми приехали. Сидят за столом во дворе, чаевничают. Увидев мать с Марус и Эльзой, они вскочили с места, скопом пошли навстречу.

И была суматоха и радостная суета первых минут встречи!..

Потом малость успокоились, снова уселись за стол.

Одна Марус осталась стоять посреди двора. Она стояла чуть-чуть растерянная от счастья, с интересом разглядывала великолепие нового дома и, восхищенная, испытывала добрую зависть к брату. Хорош был этот новый дом, двухэтажный, просторный, под черепичной крышей, с огромным сейваном – хоть скачки устраивай, с широкими светлыми окнами. Марус вздохнула: ее городское жилье со всеми удобствами ничто по сравнению с этим домом: двухкомнатная квартира с окнами на шумную улицу, тесно уставленная мебелью, была не чем иным, как временным пристанищем. Она всегда мечтала о таком вот большом, светлом сельском доме, и, видя эту роскошь, это чудо из чудес, осуществленное семьей брата, она как-то потерялась. Немного даже грустно ей стало – подумалось, что они тоже запросто могли построить вот такой же красивый дом, если бы так легкомысленно не уехали в свое время.

Что ты стоишь, ай Марус? – сказала невестка с улыбкой, которая так шла ей и которая раньше была такой редкостью. Марус сперва удивилась, видя невестку беспечно улыбающейся, потом заметила, как та счастлива, вся преобразилась, добрее, что ли, стала, и искренне обрадовалась. Забыв свою недавнюю обиду, она шагнула к невестке, обняла ее и тепло, с чувством сказала: «Спасибо». Сама Марус в ту минуту навряд ли точно знала, за что благодарит невестку. Но та, казалось, поняла, угадала порыв ее души и, растроганно хлопая глазами, в свою очередь обняла и поцеловала Марус. За столом недоуменно притихли – сцена была необычной, поглядели на них, поглядели недолго – и счастливо заулыбались...

Марус села за стол. И пошли разговоры о прошлом, о детстве, о том, как все вместе жили в старом доме. И вспоминалось все легкое, смешное, радостное. Похоже было на то, что никто толком не сознавал, что их недавнее детство и старый дом стали уже воспоминаниями. Только Иван, старший брат, все время курил молча и, верно, что-то серьезное хотел сказать, но сдерживался.

Однако постепенно перешли на нынешние заботы, заговорили о том, кто как живет, чего достиг и о чем мечтает. Хоть и родные люди, но жили далеко друг от друга и редко виделись – все было интересно. Но что странно: никто не хотел быть до конца откровенным. Каждый, казалось, недоговаривал, и разговор, сдобренный легковесными шутками, скользил по поверхности.

Это было неприятно. И они часто умолкали, переглядывались, и каждый думал о том, что за годы разлуки они отдалились, отвыкли друг от друга, и уже нет той близости, той простоты, которая когда-то была между ними. Беседа не клеилась, временами совсем гасла. Марус это угнетало, она сидела и ждала: вот-вот вернется откровенность, тепло и уют, как было между ними в далекие годы детства, снова повеет непринужденностью и весельем. Но нет, ничего не возвращалось, и вскоре она потеряла интерес к пустой болтовне.

Мать с невесткой все время были в хлопотах. Размещали продукты, привезенные Абриком, готовили ужин, да к тому же частенько давал о себе знать ребенок – и тогда то невестка кидалась наверх качать его, то мать.

Уже солнце завалилось за горы, начало быстро темнеть, когда пришли Абрик со Стеллочкой. Снова все оживились, зашумели, загалдели, перебивая друг друга. Стеллочка, нарядной стрекозой кружась вокруг стола, кричала громче всех, кокетливо и восторженно демонстрируя свое новое красивое платье. Девочка открытая и общительная, она между прочим успела сообщить, что в садике их опять кормили джемом, чем вызвала общий смех. Но ей, видно, этого было мало, преследуя какую-то иную цель, она с недетским усердием стала доказывать, что в садике и вправду плохо кормят, что она больше не пойдет туда, мол, ей надоел этот джем, и добилась-таки своего. Улыбаясь, Абрик махнул рукой, согласился:

Ладно, успокойся, пока у нас гости, не будешь ходить в садик.

И Стеллочка тотчас переменила тему разговора, вмиг как бы повзрослев, нахмуря глазки и с осуждением глядя на бабушку, сказала:

Теперь вот вы все собрались, теперь вот вы скажите ей: как же это она не хочет перебираться с нами сюда, а?

За столом напряженно затихли. Этого никто не ожидал от нее, хотя все знали, что она девочка языкастая и своенравная, но для ее пяти лет это было чересчур. Всем стало неловко. Невестка покраснела, растерянно глянула в одну, другую сторону – и воскликнула в сердцах:

Чирей тебе на язык, Стелка! Люди подумают, что учил тебя кто. Как ты посмела такое ляпнуть?

Никто, конечно, не подумал, что кто-то науськивал ребенка на подобные разговоры: Стеллочка, в конце концов, и сама могла до всего додуматься, не маленькая. Но всех поразило то, что ко всем сразу, а не к кому-нибудь конкретно обратилась со своим вопросом девочка, точно она знала, понимала, что именно все вместе они в ответе за участь своей матери, за дальнейшую ее судьбу...

Мать и Марус ночевали в старом доме.

Уставшая, разбитая дорогой и сморенная сильными впечатлениями, нахлынувшими на нее за день, Марус спала крепко. Когда проснулась и, одевшись, вышла на сейван, стояло уже солнечное утро, по-весеннему чистое, росное и свежее. Ветки грушевого дерева с мелкой, с ноготок, листвой слабо раскачивались, как бы волновались, набухая соком, готовые вот-вот разродиться цветом, жизнью. Марус казалось, она даже слышала, как трещали, натужно лопаясь, тугие бутоны. И это было грустно, грустно. Потому что под этими широко простертыми ветками грушевого дерева, в этом дворе, все они родились, росли, учились и работали, радовались и печалились – жили, как могли. Все, все было здесь, и теперь этот дом, этот двор должен разориться, остаться бесхозным. Вдруг она представила родной двор совсем заброшенным, задичавшим, заросшим крапивой, бурьяном, и ей стало не по себе, страшно стало. Но она поспешно отогнала эту шальную мысль, и, спустившись вниз, огляделась по сторонам. Матери нигде не было – стало быть, не разбудив ее, ушла к новому дому. И тут Марус осенило, она поняла, что мать так и будет разрываться между двумя домами. Так ли, эдак – ни тех не бросишь, ни этот двор не оставишь без догляда.

Марус умылась, причесалась и тоже направилась к новому дому.

Там давно встали, в разгаре были утренние хлопоты. Гомон и шум стоял во дворе – дети играли, шалили, веселились, радуясь веселому солнцу и простору, и всем этим гомоном заправляла Стеллочка. Невестка стирала неподалеку от колодца. Абрик с Иваном уже расставили перед домом в два длинных ряда столы и лавки – когда только успели? Теперь Иван сидел под ласковым солнышком, курил, думая о чем-то своем – вечно-то он такой вот задумчивый, неразговорчивый. Абрик, по пояс раздетый, рыл яму посреди двора. Он настроен был благодушно – что-то веселое насвистывал. Сестра Луиза хлопотала возле печи, завтрак готовила. Мать просевала муку над столом. Она хлопала ситом в ладони – и приглушенный дробный стукоток этот казался таким давним, родным, счастливым.

Марус со всеми поздоровалась, немножко постояла рядом с матерью, поинтересовалась: почему это она не разбудила ее, оставила в постели? Мать лишь улыбнулась любовно, не ответила. И Марус, чтобы не стоять без дела, взяла грабли и стала прибирать, сгребать по двору всякий мусор, стружки, обрезки досок, реек... сгребла, собрала все это в кучу подальше от дома и зажгла. Костер занялся сразу, и вскоре над двором, причудливой змейкой извиваясь, поплыл дымок.

Потом она подошла к Абрику и спросила, что это за яму он роет. Брат улыбнулся, отбросил лопату, шагнул в сторонку и взял в руки с палец толщиной саженец.

Да вот... хочу грушевое деревце посадить.

И эта простая фраза отозвалась в ее душе ноющей болью и щемящей радостью. «Все правильно, – подумала она, едва удержавшись от непрошено подступивших слез. – Новый двор, новый дом... и новое грушевое дерево. Все правильно».

Чего же Лусик до сих пор нет? – ни к кому не обращаясь, куда-то в пространство сказала мать. – Неужели муженек ее не отпустит, ах ты господи?!..

Все промолчали. От семьи младшей сестры всякого можно ожидать.

День между тем нарастал, солнце поднималось все выше. Жаворонок растворился в поднебесной сини, рассыпался, распылился на свои чистые, живые трели. Чуть ниже стригли воздух недавно прилетевшие ласточки, хлопотали, нося в клювах соломинки и комочки грязи – гнезда лепили. И, словно вторя жаворонку и ласточкам, резвились дети, и их веселые голоса колокольчиками надежды звенели в весеннем воздухе.

Марус улыбалась, наблюдая за детьми и видя, как просто они сошлись, подружились. «Ах, хоть бы у них все вышло хорошо в этой жизни, – думала она. – Ах, хоть бы, хоть бы...»

Все было готово к завтрашнему празднеству. Все необходимое куплено, предупреждены люди, которые будут жарить да парить; мать просевает муку, чтоб испечь хлеб, скоро придут женщины – соседки и родственницы, и начнется суета, беготня – дело знакомое, привычное. Не раз в этой семье вот так готовились к торжествам. Но то было в старом доме. А здесь это впервые, впервые...

 

                                      

Сайт сделан в мастерской Ivan-E