В гости

 

Обтряси, сын, грушу, обтряси, а то пропадет... – снова завела мать, едва учитель Абрик пришел домой. 

Он и сам хотел сегодня разделаться с этой опостылевшей грушей, но его неожиданно пригласил в гости бывший одноклассник, и теперь нужно было идти к нему.

Я к Ромику должен пойти... – заикнулся было он, но мать не дала договорить.

Ву-уй! – возмутилась она, досадливо хлопнув в ладоши. – Опять ему некогда! Да кто же нашей грушей займется, сын? Самой, что ли, лезть на дерево? Тебе не стыдно будет, если я сорвусь оттуда?.. Гниет все, портится, обтряси, хоть какие денежки выручим. 

Абрик постоял самую малость, глядя на исклеванные курами падалицы.

Ладно, мама, сейчас залезу, – сказал. – Только уж соберете без меня. Все-таки я пойду к Ромику, пригласил человек,

Он заскочил в дом, проворно переоделся, вышел наружу. С трудом подтащил тяжелую длинную лестницу и, раскорячившись, поднял и приставил к толстому, в два обхвата, черному стволу дерева. И, наспех выкурив сигарету, стал подниматься.

Груша была старая, огромная, с широко раскинувшимися могучими ветками. Самые пожилые люди села помнили эту грушу такой же, старой и ветвистой, никто не знал, кто и когда ее посадил. Бабушка говорила, что сразу после того, как прошли через село голубоглазые на красных конях – красноармейцы в гражданскую войну, стало быть, она пришла невесткой в этот дом, а эта груша и тогда была такой же старой.

Это дерево давно живет на свете, и если у него была бы память, то многое оно могло бы запомнить, и если оно умело бы говорить, то рассказало бы немало интересного. Так думал учитель Абрик, карабкаясь по толстым замшелым веткам, а его мать, неугомонная Нюбар, что-то говорила снизу, о чем-то спрашивала его, но он молчал, не хотел разговаривать с такой высоты, чтобы все окрест слышали его голос и чтобы в школе дети на него смотрели с усмешкой. Он четвертый год работал в школе и никак не мог свыкнуться со своим положением, все еще не верилось, что он стал самым что ни на есть настоящим учителем, равным среди всех учителей. Он до сих пор чувствовал себя так, будто по-прежнему, как и много лет назад, был учащимся, а учителя так и остались его учителями...

Да ты слышишь меня, сын, нет!? – крикнула мать.

Чего тебе? – тихо ответил он. – Дай спокойно делом заниматься, не то могу сорваться.

Будь осторожным, милый, умереть мне за тебя, будь осторожным. Я просто спрашиваю: в честь чего это тебя в гости пригласили?

Кончу дело, скажу. Не мешай.

Мать не стала больше приставать к нему, зашла под летнюю кухню, занялась чем-то, переговариваясь с невесткой, женой Абрика.

А он уже взобрался почти до самой верхушки дерева и устал, шею и спину пощипывало от древесной трухи, – он сидел, как в седле, в развилке-рогатине, поводил плечами, терся спиной о ствол. Груш в этом году было много, а сорт такой, что не сохраняется, быстро портится. Единственный выход – обтрясти, собрать и сдать на завод по двадцать копеек за кило, больше ни на что эта груша не годится, хотя и вкусная, сочная и сладкая, да, только на завод…

Абрик встал и, держась за верхнюю ветку, как за перекладину, шагнул, пошел вперед, – ветка под ногами старчески поскрипывала, раскачиваясь под тяжестью, роняла отдельные плоды, которые звучно шлепались оземь. Он посмотрел вниз и почувствовал, что немножко боится высоты: холодок пробежал по спине, а в левом виске кольнул какой-то нерв, но он улыбнулся своему ребяческому страху и слегка подпрыгнул на ветке, которая резко качнулась и, вмиг освободившись от тяжести, вскинулась, как бы облегченно вздохнула, – а на землю тяжелой массой обрушилась груша. Потом он осторожно, опасливо ставя ноги и боясь оступиться, перелез на другую ветку и повторил то же самое. Так, переползая, карабкаясь, точно ящерица, с ветки на ветку, он довольно долго находился на верхушке.

И видел он перед собой дома, утопающие в садах, вернее, видел не сами дома, а их красные черепичные крыши, местами, словно плесенью, тронутые темно-зеленым мхом, видел вскинутые над крышами телеантенны, дальше были видны заводские трубы, одна из которых курилась жиденьким лиловым дымком, далее взгляд упирался в сверкающий вечным снежным покровом горную гряду, по-над которой быстрой вереницей скользили светлые облака, подрумяненные садящимся солнцем. А за всем этим, за селом, за садами, полями, реками, за седыми громадами гор, за горизонтом, где-то там в невидимой дали, был большой и красивый город, где жил брат Абрика с семьей и где сам он провел пять ярких и незабываемых лет. Они, годы эти, пролетевшие как в быстротечном и желанном сне, очень часто будоражили его душу мнимой доступностью – в любой момент можно съездить к брату в гости, и одновременно до жути мучили своей призрачной отдаленностью, какой-то даже нереальностью, как будто вовсе и не было в его жизни дней, наполненных студенческой бесшабашностью, вечеринками с заумно-приятными разговорами и прочими замечательными занятиями. Та жизнь, многим отличная от его нынешней жизни, порой так явственно проступала в его воспоминаниях, так тягуче-медленно, словно в замедленной киносъемке, проплывали перед мысленным взором отдельные эпизоды из прошлого, что он терял интерес ко всему в своем окружении и подолгу пребывал в состоянии полусна-полуяви...

Абрик! Эй, Абрик! – звала бабушка из-за проволочной изгороди. – Абри-ик!..

Он скосил глаза: бабушка, обеими руками опершись о свой батожок, стояла посреди двора и, закинув голову, высматривала его. 

Откликнись, внук, откликнись, на руках ты у меня вырос, грех такое забывать, подай голос. Желудок у тебя порченый был, каждую минуту пачкался, а я обмывала...

«Ну, понесла-поперла – и попробуй останови ее».

Громче кричи, бабушка! – усмехнулся он. – Давай громче, а то не все соседи слышат, каким я засранцем был. Ну что тебе, что? Говори.

Что, милый?

Слушаю, говорю. Чего тебе?

Спустишься, принесешь мою долю груши.

И – все?

Да, милый, все.

А то б про нее забыли... – насмешливо проворчала мать. – Обмывала она – как же!..

Не надо, мама, – попросил Абрик.

Жалко было бабушку, очень жалко. Состарилась, ум за разум зашел, заговариваться стала. Что ж, понять ее можно – мало что радовало ее за долгую жизнь. И дядя, этот вечный молодожен запутал ее своими выходками. В свои-то годы вновь женишком-молодцом объявился, отхватил девчонку – и чудит, что ни день, и чудит! Дом, видите ли, продать вздумал...

И вдруг Абрик подумал, что если у дяди был бы сносный характер и если брат, его, Абрика, брат, переехал бы со своей семьей в село, то как дружно, полюбовно жили, как шутили и смеялись, ах, какой большой дружной семьей, как славно жили бы... Ах, если бы...

Абрик устроился, свесив ноги, на одной из нижних веток и закурил. Земля внизу была желтая – груша лежала сплошным покрывалом. Мать, присев на корточки, собирала груши, уже несколько ведер собрала, руки ее так и мелькали, она торопилась, боясь, как бы не опустились сумерки, не стемнело. Сколько ни помнил Абрик свою мать, постоянно она трудилась, он не видел ее просто так сидящей, отдыхающей. Раньше, в детстве, он не придавал этому особого значения, казалось, так и должно быть: взрослые должны работать не покладая рук, а дети – играть или учиться, – работать лишь изредка, когда на это есть срочная необходимость, охота ли. Он в ту пору думал, что для взрослых работа – такое же наслаждение, как для него самого футбол: подолгу играешь, бегаешь, задыхаешься, изматываешься, но нисколько не унываешь, потому что эта усталость – приятная.

Так что за торжество у твоего друга? – разогнувшись и утирая пот со лба, поинтересовалась мать.

Не знаю. Сказал: приходи, посидим, в нарды поиграем.

Ты, сын, с пустыми руками не ходи, теперь тебе не к лицу с пустыми руками в чужой дом являться, не мальчишка.

Что, на свадьбу, что ли, иду – подарки носить?

Все равно, сын, ты должен вести себя солидно.

Несите! Все несите чужим людям! – вдруг подала голос жена Абрика. – Что ни день – в гости, и все несут!

Она сидела за столом, сидела без дела, смотрела куда-то в сторону – ни на свекровь, ни на мужа. И какой у нее был тон, какая сложная интонация, словно и не портниха произнесла эти слова, а по меньшей мере артистка.

Старая женщина согнулась в три погибели, убивается, а эта сидит, что наседка на яйцах, глядит в одну точку, и язвит, язвит!.. Не-ет, нужно, чтобы уволилась, бросила работу – к черту, к черту ее зарплату! Пусть с ребенком сидит, хозяйством занимается. Целыми днями у себя в будке пропадает, ни о чем не заботясь, дома же не смей тревожить ее – устала она, наработалась за день, отдых ей нужен, покой. И вечно-то угрюмая…

Абрик вспомнил, как приезжали брат с женой – понавезли гостинцев, каждому в отдельности подарки привозили. Все были довольны, радовались и не знали, как приветить и чем угостить дорогих гостей. Только его жена даже не взглянула на шерстяной свитер, который ей подарили, и по дому ходила мрачная, ни с кем не разговаривала, молча исходила злобой – и поди разберись из-за чего. А вот жена брата, та да, сразу видно – человек, душа нараспашку, не утаит ни горечь, ни радость, посмеется или всплакнет – все на виду. Да тут, видно, дело не только в ней, не только она сама по себе такая, но и брат, верно, с самого начала поставил себя с женой как-то иначе. И сам брат изменился, мягче стал, добрее, отзывчивее – возраст сказывается, другое ли что повлияло на его характер – неизвестно, но ясно одно: он не прежний. А был парень – огонь! – не подходи близко, обожжешься. Абрик вспомнил, как они с братом не ладили, дрались в детстве, да, вспомнил, как дрались, и, как сам он плакал, а брат оставался серьезным и неумолимым – трудно было разжалобить его. Нынче же у брата чуть что – на глазах слезы блестят. Странно, как переменился человек, совсем другим стал, лучше, хуже ли – кто скажет! – и порой жалко его бывает, и не поймешь, хорошо это или плохо.

Абрик хотел прикрикнуть на жену, пристыдить, но мать опередила его.

Что ты сидишь, ахар, – сказала, – будто в гостях находишься?

Та не шелохнулась, словно и не к ней обращались.

Тебе же говорю, невестушка! – повторила мать. – А то недовольство выражать ты горазда...

И та сказала, сказала громко, чтобы все окрест слышали:

Вы меня не работницей наняли в этот дом! Я зарабатываю, они растаскивают по всяким там!..

Мать, обомлевшая, замерла с грушами в руках.

Абрик же еле удержался, чтобы не закричать сверху, нервно заерзал, завозился на ветке и начал спускаться. «Как она, а! Как ядовито и как громко!..»

Правильно, только я у вас в работницах, – с обидой в голосе запричитала мать. – Но не забудь, невестушка, у меня пенсия под сотню да еще по сей день в колхозе гну спину.

Невестка насмешливо фыркнула.

Абрик спустился наземь и, давя грушу, сочно захрустевшую под ногами, направился к жене. Он остановился перед ней, оглядел ее сердитым взглядом, обдумывая, что делать, что сказать ей, – ничего не придумал, лишь вздохнул отчаянно. И вдруг понял, что устал, устал видеть это бледное, извечно угрюмое лицо. И ему стало скучно, все стало безразлично, он зевнул и потянулся.

Что ты такая языкастая – моя вина, – вяло выговорил он. – Надо было с первого дня воспитывать...

К твоему сведению, я и до тебя была воспитанная, – возразила жена, возразила так подчеркнуто вежливо, что он едва не взвыл от тоски. – Ты забыл, в какой семье я выросла.

Знаешь что!.. – встрепенулся Абрик, желая высказать все, что он думает о ее семье, но отворилась калитка, с улицы во двор ступила дочка, и он запнулся. Постоял, помедлил, сказал: – Поди помоги матери.

Не могу, – спокойно отказалась жена. – У меня срочный заказ на машинке, сейчас пойду дошивать.

Слушай, слушай, – шагнул он ближе к ней. – Сказано же: поди помоги матери! И вообще... бросай работу – сиди дома. Поняла? Увольняйся, сиди дома, хозяйством займись. Не нужна мне твоя работа.

Да! Не нужна! – насмешливо поддакнула жена. – И что же, на одну твою учительскую зарплату будем жить? Мы проживем на твою ставку? Проживем?

Это не твое дело! – раздраженно прикрикнул он. – Встань и ступай помоги матери. Быстро!

Жена поднялась, высокомерно поджала губы и поплелась собирать грушу. «Кто-кто, а я знаю цену твоему крику, – как бы говорил мельком брошенный ею взгляд.– Ничего, еще извинишься».

А он потоптался на месте, успокаиваясь, потом пошел умылся, хорошенько поплескался холодной родниковой водой, жестко вытерся полотенцем и, сев на стул, посадил дочку на колени. И, как всегда в таких случаях, задумался, выискивая приятное, отвлекающее, облегчающее душу в прошлом. И вспомнил девушку, с которой познакомился на пятом курсе, уже будучи женатым, вспомнил ее большие теплые глаза – и почти позабытая тоска проснулась и обожгла его душу... Очень робок он был с ней: то ли стеснялся чего, то ли боялся обидеть чем, жестом, словом ли случайным, все молчком держался, и отчего-то колени у него слабели, и краснел он, разговаривая с ней, и не смел в лицо ей взглянуть. Ах, дурак-дурак – так мне и надо. Не своим умом жил…»

А время между тем шло. Мать с женой собирали грушу, дочка сидела, пушистенькой головкой прижавшись к его щеке, и чутко молчала, словно догадывалась, что творится в душе отца. Уже взлетали куры, устраивались на деревьях, надвигался нежаркий, на редкость мягкий вечер. По небу стремительно бежали белые прозрачные облака, стягивались к закату, точно спешили проститься с солнцем; все сгущались и сгущались сумерки, размывая очертания деревьев, – после жаркого дня на землю как бы опускалась одна большая тень. И уже давно пора было собираться в гости, но он сидел, вдыхал душистый воздух, напоенный ароматом груши, и то глядел на небо, по которому торопливо плыли облака, то смотрел сквозь прогал между деревьями на низко висевший над селом месяц цвета спелой дыни – и ничего ему не хотелось больше.

Однако Ромик, не дождавшись его, послал за ним племянника, сына старшего брата, послал на своей машине, как за уважаемым человеком: не поехать – значит, обидеть товарища. Но и ехать уже не было никакого настроения. Как же быть – мальчик сидел за рулем, ждал?

Слушай, – наконец сказал Абрик, – а что, если ты скажешь, что не застал меня?

И подмигнул, по-свойски улыбнувшись, хотя этого мальчик не мог увидеть: было темно.

Ва-ай! – удивился мальчик. – Учитель подстрекает на ложь? – Ва-ай.

Ну, ладно, ладно. Уж и пошутить нельзя, – краснея, сказал Абрик. – Устал я, понимаешь, поэтому неохота ехать.

Но мальчик возразил: нет, надо спешить. Они еще не сели за стол, в нарды играли, ждали его, учителя. И теперь ждут, и он без него не поедет: так велел Ромик-када. Что? Нет, ничего не отмечают. Просто отцовы приятели, охотники, прислали кое-что. Да-а... мясо дикого кабана. Что? Нет, гостей никого. Только Ваче. Отец, Ромик-када и Ваче. Что вы – ничего не нужно. Там все есть: и долма, и шашлык, – всего хоть завались. Еще нотч – молодое вино, сладкое-пресладкое. Ромик-када откуда-то привез. Он все может достать, у него повсюду друзья. Ха!.. Конечно, хороший када. Отличный! Вот машину доверяет, не то что отец... Да, но давайте быстрее, нас ждут...

Делать нечего – Абрик поднялся в дом, быстренько переоделся и, высокий, стройный, в сером костюме, вышел во двор. Груша уже была собрана, томилась в мешках с отмокшими от сочащегося сока боками. Мать с женой, уставшие, сидели за столом под навесом летней кухни. Мать лущила стручковую фасоль, чтобы поджарить к ужину. В селе устоялась тишина, только по верхушкам деревьев время от времени пробегала незначительная зыбь, они еле внятно шумели.

Я ухожу, – сказал он. – Приду поздно.

Мать молча встала, поднялась на сейван и, прошуршав чем-то в ящиках комода, подала ему сверток с гостинцем. Стукнув калиткой, он уселся на переднее сиденье «жигулей»; всхлипнув, мотор заработал, вспыхнули фары – тронулись с места. И тут же откуда-то выскочила рыжая сука, понеслась перед машиной, затем вильнула в сторону, побежала рядом, захлебываясь в лае, потом совсем отстала. Навстречу текла, плавно струилась грунтовая дорога, свет мощных фар выхватывал из темноты кусты, стволы деревьев, кусок плетня. Ну а в салоне было уютно, стоял тонкий запах духов, и магнитофонные колонки истекали печальной кеманчовой мелодией.

Абрик молчал, о жене думал, о матери, о дочке, о сегодняшней стычке, о жизни своей думал. Вообще-то, нет, в буквальном смысле он, конечно, не думал, а перекатывал в голове тысячу раз передуманное, – не было остроты прозрения, мысль его не двигалась, не металась в поисках, а, напротив, как бы остановилась и топталась на одном месте, словно убедившись в бессмысленности дальнейшего движения…

За стол сели не сразу. Еще долго играли в нарды, расположившись под тарынханой. Вернее, играли только двое: Ромик со старшим братом. Ромик проиграл два таса, проигрывал и третий и был раздражен, придирчив, шумен. Круглое бровастое лицо его раскраснелось, на маленьком гладком носу поблескивали капельки пота. Старший брат, сухопарый, тонкошеий и кадыкастый, сидел за доской молча: спокойно, с достоинством швырял зары, передвигал шашки, курил, выпуская густые клубы дыма. Впрочем, он никогда и не отличался особой разговорчивостью, был из тех, о которых говорят: парень себе на уме. Когда-то он, как и Абрик ныне, учительствовал, потом неожиданно для многих бросил школу, подался в торговую сеть, лет пять кряду ездил на автолавке по селам, а теперь заведовал кулинарным магазином в райцентре.

Абрик с Ваче сидели, молча покуривая, наблюдали за игрой. Племянник Ромика расположился рядом с ними. Мальчик переживал, ерзал на стуле – явно болел за своего када.

А в воздухе витал аппетитный шашлычный дух.

В другом конце тарынханы мать Ромика, женщина крепкая, совсем еще не старая, с нерастраченным румянцем на полных щеках, колдовала над мангалом: нанизывала на шампуры мясо, разгребала жар, присев на маленький стульчик, покручивала шампуры, отворачивая лицо от огня – слишком пекло. Время от времени она отходила от мангала, перебирала зелень, гремела тарелками, вилками – накрывала на стол. И все одна хлопотала, невестки ей не помогали – занимались своими делами наверху, на втором этаже. Собственно, они, невестки, никогда не маячили перед гостями: таков в этом доме был порядок, установленный ею же, матерью, – главой семьи.

Скоро прекратите эту игру? – сказала она и, вытирая руки полотенцем, перекинутым через плечо, подошла ближе.

Подожди, мама, – не поднимая головы, нетерпеливо возразил Ромик. – Все равно завтра выходной.

Прекратите, прекратите. Это не игра у вас – нервотрепка. Из-за чего нервничают? – недоумевая, повернулась она к Абрику. – Играли бы еще на деньги да с чужими людьми, то хоть себе на курево выиграли бы. А что толку – играть меж собой и бесплатно? – закончила с улыбкой, давая понять, что не всерьез она это сказала, пошутила.

Потом спросила у Абрика:

Как у вас дома? Все в порядке? Никто не болеет?

Все нормально, спасибо, – кивнул Абрик.

Главное, берегите мать. Тяжелая ей выпала доля, белого света не видела. Не забывайте об этом, Абрик. Трудная у нее жизнь была. Мне тоже нелегко приходилось, но все же легче. Наш отец умер, когда мои орлы уже оперились. У вас другое: вы сызмала на шее матери, не забывайте об этом.

И опять сыновьям:

Так вы не кончаете, что ли? Давайте быстрее. Поставлю все на стол, а там хоть до утра сидите. Мне-то что. Я пойду спать.

И вдруг, словно только что заметив внука, построжела лицом:

А ты живо в постель! Что это еще за мода – сидеть с взрослыми? Марш в дом!

Тот, недовольный, встал и, руки в карманах джинсового костюма, весь из себя ухоженный, словно и не деревенский мальчишка, на отца посмотрел, на Ромик-када, верно, ища у них защиты, но отец, не отрываясь от игры, обронил: 

Делай, как велит бабушка.

И мальчик повернулся, понуро поплелся прочь, не хмыкнул даже: так уж у них было заведено – подчиняться старшим.

Тут кончилась партия.

Оо-вэ! – как бы взмолилась мать, насилу вырвала из рук расшумевшегося Ромика нарды, захлопнула их и убрала под тахту. – Хватит!– строго сказала она.

Добрые и веселые, они сидели за обильным столом под тарынханой. Ели и пили, шутили и смеялись. Вкусна была еда, девственно нежен был нотч. А рядом портативный японский магнитофон знай себе источал грустную, душу терзающую песню на английском языке. Песня кончалась, Ромик перекручивал кассету обратно, и в это время слышно было, как пошумливают деревья, шелестя листвой, и как яблоня роняет переспелые плоды, которые в ночной тишине гулко стукались оземь. Ромик перекручивал кассету обратно, и вновь женский голос с судорожной хрипотцой, голос, изнывающий в тоске, разливался в ночи, заглушая все остальные шумы.

Словом, все шло хорошо, текли, блуждали обычные застольные разговоры, да вдруг Ромик сказал:

Тихо. Тихо! – повторил он, выключив магнитофон.

В рубашке с короткими рукавами, в которых еле помещались его крепкие, отливающие благополучием и уверенностью руки, скрещенные на груди, он молча сидел и ждал, пока установится тишина. Дождавшись внимания, сказал:

Абрик наш друг, и мы это не забыли. – И снова умолк, обвел всех взглядом, затем уже обратился непосредственно к Абрику: – Без долгих разговоров предлагаю тебе бросить школу.– И, выдержав небольшую паузу, убежденно добавил: – Нынче ни один уважающий себя человек не работает в школе! – И коротко рубанул кулаком воздух, точно печатью скрепил только что сказанное.

То есть как это? – не понял Абрик, замерев с вилкой в руке. – Бросить школу – чем заниматься?

Дело есть. Хоть завтра приступи.

Да!– подтвердил Ваче.

Старший брат, в кожаном пиджаке внакидку, сидел себе, сосредоточенно терзал жесткий кусок мяса.

И что же это за дело? – закуривая, спросил Абрик и с интересом посмотрел товарищу в глаза. Ромик спокойно объяснил:

Пойдешь ко мне в цех мастером. Вместо Ваче. А он моим замом станет.

Значит, с университетским дипломом пойти к тебе фрукты перебирать, с бабами ругаться?

Одним дипломом не проживешь, Абро, – доброжелательно заметил Ромик. – Нужны друзья, место среди друзей.

Нет, спасибо. Мне это не нужно, – сказал Абрик, и вид у него при этом был растерянный.

И Ромик малость смешался. А за минуту до этого, верно, был уверен, что совершает доброе, что называется, благородное дело, и чувствовал себя благодетелем.

На какое-то время установилась неловкая тишина. И послышалось, как неподалеку, под яблоней, здоровенный черный кобель, спущенный на ночь с цепи, мокро клацая зубами, обгладывает кость...

Абрик вспоминал, как с детства мечтал стать учителем, вспоминал, сколько книг прочел об учителях, о школе, вспоминал, как часто беседовал о педагогике с Ованесом Петросовичем, с любимым своим учителем – нынешним директором той школы, в которой он и сам работал, вспоминал свои уроки, свое волнение и радость от того, как внимательно слушали его дети, вспоминал все это, и ему становилось смешно и обидно от предложения Ромика. «А ведь не чужой, с пятого класса всегда вместе, – думал он, – обязан знать, как я мечтал работать в школе...»

И все-таки почему ты отказываешься? – наконец сказал Ромик, сказал как бы обиженно. – Я тебе не худа желаю.

Не хочу, – возразил Абрик, уставившись в одну точку перед собой, как он делал всегда, когда бывал чем-то недоволен. – И давай не будем об этом. Школу я не брошу.

Ну, почему? Тебе что, не хочется иметь деньги, машину и все прочее?..

Еще как хочется, – признался Абрик, грустно усмехнувшись. – Но машины не для меня... не для таких, как я, знай.

Хо-хо-хо... – хохотнул Ромик, и хохоток этот был каким-то обтекаемо-кругленьким, как, впрочем, и весь он, Ромик, не в пример старшему брату был откормленно круглым. – Почему машины не для тебя, скажи?..

Да потому, черт побери, что на нормальную зарплату разве что перед смертью купишь ее – слишком дорогая.

А никто никого... в наше время не заставляет жить на одну зарплату, – из своего спокойствия, из своей сытой отрешенности, с расстановкой произнес старший брат, салфеткой вытирая руки.

И что же – всем воровать?

Зачем так грубо? Воровать – преступление. Нужно работать с умом, с людьми ладить...

Смотря, что считать «умом», – перебил Абрик.

Да во всяком случае не упрямство, – лениво выговорил-пожурил старший брат, потом приумолк, зевнул, прихлопывая рот ладонью, и добавил: – И не ложную гордость... Я тоже работал в школе... Не мог костюм себе купить... Собственно, сейчас и учителя ничем не брезгуют, всяк норовит где-то урвать. Ты назовешь у нас в селе учителя, который жил бы на одну свою ставку? Я имею в виду мужчин. Назовешь?..

От-ку-у-да,– как всегда от всех зависимый, протянул Ваче. – Таких и нет.

Абрику не нравилась эта их уверенность, и он суматошно перебирал в уме своих коллег, искал наверняка ни во что не замешанного, чистого, чтобы разом поставить этих умников на свои места. И наконец нашелся, сказал, всем телом подавшись вперед:

Ованес Петросович, наш директор, – скажешь, тоже нечестно живет, а?

В самом деле, – обронил Ромик, блеснув золотом зубов.

Абрик не сразу уловил иронию, а когда дошло до него, он смутился, будто его застигли за чем-то неприличным, и разнервничался, точно юнец, опешивший от дикой несправедливости.

Да он кристально чист! – зазвенел его голос. – Он нигде ничего, понятно?! Он душой болеет... днюет и ночует в школе. А сколько он знает? Это же ходячая энциклопедия.

Что он энциклопедия, я согласен, – сказал старший брат. – Но навряд ли он чист.

То есть как это?..

Подожди ты, не спеши, – как бы утомленно прикрыл глаза старший брат. – Он плохой руководитель, верно? Об этом все знают. Так?

Допустим. У него нет наглости, он не может приказать, требовать, он мягок, добр – об этом тоже все знают. Что дальше?

Так обо всем этом и в районном отделе образования знают.

Допустим!..

Так отчего же, зная все это, его не вытурят из директорского кресла? Он плохой руководитель. Может, хороший педагог, но неумелый руководитель. Отчего же не трогают его? Ты думал об этом, нет? Думал?..

Абрик не знал, к чему тот клонит, с нетерпением ждал пояснений, неотрывно глядя в одну точку на столе. Но тот не спешил, как всегда, был спокоен и снисходителен и, как это ни странно, разговорчивее был против обычного. И Ромик с Ваче ничего, сидели себе, смотрели.

Конечно, не думал, – между тем уже откровенно насмешливо рассуждал тот. – Все вы просто ослеплены его достоинствами... на каждом шагу твердите: ах, какой он умный! ах, какой добрый! ах, сколько знает!..

«Да он издевается», – подумал Абрик, и ему окончательно стало не по себе, противно стало, тошно, и он резковато оборвал:

Что ты хочешь сказать?! Тянешь, тянешь, говори быстрее!

А то, что всю документацию: всякие доклады, статьи, речи, отчеты для районного начальства делает твой Ованес Петросович. И поэтому так надежно сидит на своем месте.

Ерунда!.. – усмехнулся Абрик. – Какая ерунда! Да если это и правда, то его вина тут незначительная. Его просят, он делает: такой уж человек безотказный.

Значит, и тыщу отвалил за это место потому, что безотказный? –навалившись грудью на стол, спросил Ромик, и золотые зубы во рту блеснули весело. – А?

Какую тыщу? – Что-то в Абрике рушилось, со скрежетом ломалось, он это чувствовал, – и уже не мог удержаться, негромко, но раздраженно, почти злобно повторил: – Какую это тыщу?!

«Какую-какую», – передразнил Ромик. – Такую! Он штуку отвалил, чтоб директором стать.

Не может быть! – покрываясь потом, выпалил Абрик.

Да! – черт-те чему поддакнул Ваче.

Очень даже может быть, – спокойно заметил старший брат и отхлебнул из фужера.

Не может быть!– убежденно повторил Абрик и встал.

Спорим? – Ромик тоже встал и через стол всунул ему руку. – Я не я буду, если не докажу тебе. Сейчас поедем к нему, он сам во всем сознается...

Э-э-э, – лениво растянул старший брат. – Зачем ездить в такую даль? А то не ясно, как директора назначаются...

Ничего не ясно!.. – уверенно парировал Абрик.

И тогда Ромик, сыто похлопывая ладонью по животу и улыбаясь, вышел из-за стола.

Значит, поехали? – сказал.

Да! – согласился Абрик, уже не владея собой, не отдавая себе ни в чем отчета.

Вспыхнувшие фары разорвали темноту, машина тронулась с места, – возбужденный спором, Ромик зарулил с показной лихостью.

Не гони – не пожар, – сказал Абрик как можно спокойнее.

Но Ромик не внял просьбе, напротив, еще понаддал и врубил магнитофон. И это совершенно оскорбило Абрика. Подумал: стало быть, он ничуть не волнуется? Или, может, и того хуже – умышленно издевается. Он это сможет, даже глазом не моргнет. Последнее время вовсе стал безогляден как в словах, так и в поступках. Это лет десять назад он был веселым дружком, неутомимым футболистом, а сейчас... сейчас втесался в круг дельцов, всякий стыд потерял – и от него чего угодно можно ожидать. «Ну что я, в самом деле! – спохватившись, упрекнул себя Абрик.– Он мне друг не друг, а хороший товарищ – что верно, то верно. Да и что плохого он сегодня сделал? Предложил работу, по его разумению, более перспективную. Перспективную? Нет, нет! Не то слово. Положим, выгодную. Но выгодную для меня же, не для кого-нибудь. Я же взъерепенился, шум поднял – из-за чего?..

Что же произошло по существу? Посягнули на принципы? Допустим. Такое не впервые. Что еще? Они убеждали в чем-то. Он доказывал обратное. Нет, не доказывал, а как будто бы защищал – кого? что? Неужели была необходимость доказывать этой преуспевающей тройке, что Ованес Петросович хороший человек? И нервничал, злился, словно сомневался в своей правоте. А ведь совсем недавно Ованес Петросович был единственным человеком, которому он доверял все свое сокровенное. Чуть что не так, отправлялся к нему, отрывал от дел – и они подолгу сидели, разговаривали о разном: о работе, например, о книгах, и вообще о жизни; и все это с самого детства, и все это серьезно – без тени превосходства или снисходительности; в какой-то мере старый учитель заменял ему отца, то есть участием и теплотой заполнял в его душе то место, где почти от самого рождения зияла пустота безотцовщины.

Рассекая темноту, машина рвалась вперед. Ночная свежесть, обтекая лобовое стекло, шумела в ушах рваными клочьями, трепала волосы. Играла музыка не музыка – так себе, старательно стучали на барабане, и этот стук-перестук, казавшийся чудовищно монотонным и бесконечным, нервировал, раздражал. Но он молчал, напряженно глядя прямо перед собой...

О, черт! Куда же он едет? – обнаружил сквозь мешанину мыслей. Едет, чтобы среди ночи поднять из постели старого учителя и спросить его: насколько он честен? А по какому, спрашивается, праву? И еще: ведь не далее как утром боготворил, поклонялся, верил ему. Верил! Стало быть, так легко расшатали эту веру, он засомневался и спешит, мчится утвердиться в своем сомнении? Ну, предположим, эти трое окажутся правы – и что же? Все равно ведь не бросит школу. Да, не бросит, а веру в человека потеряет... И как же тогда жить без веры-то? Как жить, а? Сколько лет жил и верил, верил и жил...

Но что это? Вдруг Ромик, ни слова не говоря, развернул машину и помчал обратно.

Ты чего это? – спросил Абрик, злобно покосившись на товарища. – Куда едешь?

Тот промолчал, но в полумраке салона зубы его тускло блеснули в улыбке.

Куда едешь, я тебя спрашиваю?! – Абрик сильно, грубо сжал тому плечо. И тот резко осадил машину, включил свет в салоне и, убавив барабанный бой, мелким орешком сыпавшийся из колонок, повернулся к нему. Несколько мгновений они молчали, глядя друг другу в глаза, потом Ромик опять улыбнулся, сказал: – Ну, пошутил я, хотел проверить тебя. Про тыщу точно не знаю, но обычно, чтобы директором стать...

Ско-ти-на! – брезгливо перебил Абрик и, отворив дверцу, вышел из машины вон.

Куда ты? Аеэй! Ты что, шуток не понимаешь? Стой!..

Не оборачиваясь, Абрик зашагал назад злым, стремительным шагом. Пройдя немного по дороге, он завернул в ореховый сад, напоролся в темноте на какой-то маленький куст и, едва не полетев кувырком, чертыхнулся отчаянно. Как темна была ночь! Месяц куда-то исчез, его не было на темном, почти черном небе, он словно увидел этот мир со всеми несправедливостями – и сгинул от стыда!..

Папа! – вдруг жалобным, сдавленным вскриком вырвалось у Абрика. – Папа! – повторил он, поглощенный слезливо-тоскливыми мыслями, словно отец в далекой лечебнице мог услышать его и прийти в сознание, обрести ясный разум и понять, что сыну трудно, больно. «Почему ты оставил нас одних в этом сложном, трудном мире, отец? Мне нужен твой совет... Я уже не могу, не могу так дальше жить, отец, милый, единственный, выздоровел бы ты, родной, приехал бы домой с ясным умом. Говорят, ты был справедливым, честным человеком... хоть раз в этой жизни я хочу чувствовать на своем плече твою твердую, праведную отцовскую руку!.. Почему, почему судьба лишила нас тебя, отец!?..»

Под ногами шуршала, мягко пружинила сухая прошлогодняя листва. Он, как слепой, водил перед собой руками, шарил ими по воздуху, чтобы не стукнуться о низко склонившиеся ветки, и клял себя за то, что пошел сегодня к этим... к этим... он не знал, как их назвать. Ему было обидно, и стыдно, и больно, и он с горечью думал, что жил неправильно, водился не с теми, с кем стоило бы водиться, и теперь вот расплачивается. Расплачивается потерей этих же людей, к которым он привык, к которым за что-то – за что, черт возьми! – привязался. Так легко и просто он пришел к мысли, что все, что с Ромиком раз и навсегда покончено...

Он остановился, желая разобраться, где находится, как далеко от дороги зашел. Но вокруг было темно, хоть глаз коли, и сад, безучастный ко всему, шумел себе потихоньку. И все. Остальной мир молчал, растворившись в предрассветной мгле. Даже птицы не пели, примолкли, затаились на короткий промежуток между ночью и утром. Он постоял в раздумье; достав сигареты, закурил и вспомнил, что перед тем как выйти из машины, они уже проехали кладбище, и еще вспомнил, что где-то рядом должна быть тропинка. Потом он, недолго поплутав, угадал – нащупал ногами эту самую тропинку и двинулся в путь. Сначала шел нерешительно, чутко прислушиваясь к своим шагам, – боялся сбиться, потом приноровился и зашагал проворнее. Он шел домой и думал, что этой ночью кончилась одна полоса его жизни, что он перешагнул некий рубеж, и что отныне все будет по-другому; он пока не знал, что именно произойдет в его жизни, но верил, хотелось верить: что-то переменится к лучшему.

А тем временем темнота вокруг проредилась, несмело посветлела, потом и первая пичужка испробовала голосок… нарождалось утро.

Сайт сделан в мастерской Ivan-E