Утро Нюбар

                                                     Человек – это смертная конечная                                                                              тоска по дому, по семье, по языку, по родине                                                                своей…

                                                                   Т. Зульфикаров

Нюбар проснулась.

В комнате сумеречно, а за окном уже ясно обозначена тяжелая розвесь груши, и слышно, как куры слетают с насеста. Надо вставать, пока птица не загадила пол на сейване. Нюбар села в постели и вспомнила, что ей опять снился неотвязный сон, в котором она – будто бы еще молодая, только что вышедшая замуж, и детей будто бы еще нет, и – ох, стыд да грех, – будто бы они с мужем очень жалеют друг друга, милуются...

Ей всего-то двадцать пять исполнилось, когда муж внезапно и безнадежно заболел, лишился разума, оставив ее одну с пятью детьми. И с тех пор одни заботы и никакой тебе там личной жизни. Да и что вообще это такое – личная жизнь-то? Это когда ты с мужем и детей пока нет, что ли?..

Нюбар поднялась, натянула платье, подвязала передник. Щелкнув выключателем, постояла, протирая глаза и привыкая к яркому свету. Потом подошла к шифоньеру и как-то робко, как бы стесняясь чего, глянула в зеркало на свое отражение: редкие прилизанные волосы побелели, брови тоже словно мукой посыпаны. Да, старуха. Она хотела шумнуть в другую комнату сыну и невестке, но, подумав о внучке, удержалась – пусть еще поспят. Осторожно открыла дверь, которая все же тоненько скрипнула, вышла на сейван и передернулась от тихо веявшей свежести, напитанной запахом спелой груши. Пол уже загажен птицей. И когда это, проклятые, успели? Хлопнув себя по бедрам, Нюбар кшикнула, и куры, топоча лапками, разметались во все стороны. Потягиваясь, она послушала наполненную спокойным раздумьем тишину. «Хороший будет день, ядреный, – сказала шепотом, сказала самой себе. – Надо скорее тюковать табак, не то скоро, не дай бог, польют дожди».

То здесь, то там начали стукать калитки, греметь ведра: село просыпалось. Нюбар взяла со стола под грушей большую эмалированную миску, мокрую от росы, передником протерла ее, – направилась к тарынхане. Куры шумным косяком потянулись за ней. Отвернув волглую мешковину с бочки, зачерпнула полную миску пшеницы, вышла наружу и горсть за горстью стала рассеивать зерно, и сразу поднялся суматошный птичий переполох, веселый и привычный; даже воробьи попадали перед ней, запрыгали. А через проволочную изгородь, которой деверь разделил двор надвое, перелетел рыжий петух и, воровато косясь, бочком-бочком подкрался было к корму, но Нюбар резко нагнулась, выхватила палку – и петух, захлопав крыльями, метнулся обратно. Она же стражем стала у изгороди, в одной руке палка, другую – уперев в бок.

Нечего тебе здесь делать, – сказала она петуху. – Теперь у нас две семьи, два дома, два хозяйства, кормись у себя. Пусть хозяйка твоя поменьше дрыхнет, не министра жена.

Два года назад деверь вернулся домой после двадцатилетнего отсутствия, оставив на чужбине, на Урале и на Украине, троих детей от двух жен. Походил он месяц, хмурясь, обдумывая или прикидывая что, и вдруг в одно утро взял молоток, гвозди и заколотил дверь во вторую половину дома, отделился, стало быть. Нюбар удивилась, неприятно и обидно ей стало, мог бы посоветоваться с ней, раз уж отдельно хочет жить, но промолчала, не обмолвилась ни единым словом – все равно дом большой и той половиной последнее время почти не пользовались, только старуха, свекровь, там спала на старинной широкой тахте. Теперь там и осталась старая с блудным своим сыном. Потом деверь устроился шофером в небольшой городок, расположенный неподалеку от села, а вскоре и обженился по третьему разу. И взял девушку – у человека ни стыда ни совести – на двадцать лет моложе; правда, не без труда, родители ее были против, но он закружил ей голову – поди узнай, какими своими городскими штучками, – и она стала на дыбы: либо за него, либо... Такие вот нынче пошли девушки, ни о чем не думают, будто и не на всю жизнь определяют судьбу свою, а на сутки. Да и то сказать, хоть и молоденькая она, хоть и мордашкой вышла, миленькая, а толку мало – ветреная, не работящая…

После свадьбы сын согнал мать с тахты на железную кровать. Так ей и надо, старой бестолочи!.. Этот сын ее ненаглядный стал, значит, двор перегораживать проволокой, а старая стоит рядом и сопит молча, и сопит, опустив глаза, не смеет рта раскрыть. Нет бы взять лопату и огреть его хорошенько, чтобы не зверствовал. Это она против Нюбар бойкая была, поедом ела, поносила почем зря, грязью всякой обливала, сплетничала по соседям. Нюбар плохая была: гнула спину днем и ночью, внуков твоих поднимала, растила и воспитывала не хуже мужика какого и за тобой, свекровь ты моя, когда ты хворая бывала, ходила, кормила, обстирывала, и все одна цена была – плохая. Теперь будет за тобой ухаживать эта вертихвостка. Бу-у-дет, жди!.. Это я такая дура была, вторую такую не сыщешь. А они с твоим блудным сыном – не ровен час – тебя из дома выживут. С тахты согнали – мелочь, а вот как останешься без крыши над головой, попомни мои слова, старая, – тогда будешь локти кусать. Семь десятков лет на свете прожила, ума не нажила ты, старая. Зато и седых волос не нажила. Конечно... откуда им быть? Я и в поле, и в хлеву, я и на мужицкой, и на бабьей работе надрывалась. Ты же днями с тахты не слазила, больной и немощной прикидывалась. Да, да, притворялась, меня уж не проведешь; только ночью хворь тебя отпускала, и – топ-топ-топ – ходила ты по комнате. Я сидела, измаявшаяся за день, все кости гудели, и глаза слипались, но я сидела, чулки-носки штопала, а ты – топ-топ-топ – ходила по комнате, гремела ложкой, чай пила с вареньем. Да, ты любила варенье, и обязательно инжировое, другое какое в рот не брала, а инжировое ела по ночам, как будто днем тебе отказывали, не давали... Ты думаешь, для тебя это старается сын твой, тащит домой, что плохо лежит, свиней здоровенных, каких-то невиданных, держит и объедками из солдатской столовой кормит? И свою половину дома ремонтирует, обновляет, половицы подгнившие перебирает, думаешь, для тебя?.. Нет! Ты им не нужна. И ты это знаешь, чувствуешь уже, оттого и ковыляешь по двору, свесив нос до живота, да в мою сторону поглядываешь. Но не надейся!.. Хватит, долго дурой была, уважала тебя, почитала, как свекровь, как бабушку моих детей. А ты предала меня, старая, и не будет тебе прощения…

Отогнав скотину в стадо, Нюбар торопливо, ходкой трусцой, вернулась ко двору. Все окрест уже купалось в свежих лучах утреннего солнца, с дерева на дерево перепархивали птицы, посвистывали, чирикали, груша все желтела, наливаясь соком, – мир ликовал кругом, а в доме стояла мертвая тишина, стало быть, сын с невесткой не проснулись пока. Вот беспечный народ! Спят себе. Хоть возьми да подгони сюда бульдозер, от грохота которого уши закладывает, и земля под ногами дрожит, ходуном ходит,– подгони эту машину под окна – они не ворохнутся в постели. Невестка-то ладно, тут все понятно, привыкла в отцовском доме разнеживаться, у них все такие, ну а сын-то ее – в кого? Мальчишкой все где-то бегал, что-то делал, помогал матери своей горемычной.

Эй! – крикнула Нюбар, щепая лучину для самовара. – Ае-эй!

Из дома ни звука. Нюбар пошла и заколотила кулаком в оконную раму.

Поднимитесь же! Каждое утро надрываться, что ли, я должна?!

На сейване появилась невестка – с растрепанными со сна волосами, в распахнутом халате, надетом прямо на ночную рубашку, долгополую, вскинула тонкие руки, потягиваясь, и лениво поплелась к рукомойнику. Смотришь на нее, на невестку, аж сердце сжимается от жалости. Ни титек, ни зада, сухая, как палка. И что в ней сын нашел? Сам парень что надо, хорош на загляденье, университет кончил, учительствует, а женился... Видите ли, любовь у них была прямо с третьего класса. Еще под стол ходили, а любовь уже была, как же без любви-то? – мы такие...

Ахар, – обратилась Нюбар к невестке, – разбуди мужа-то. А то он и работу проспит.

Аэ! – с полотенцем в руках обернулась та к дверям. – Вставай.

Что вы кричите?! – возмутился сын из комнаты. – И кричат, и кричат! Проснуться не дадут...

Тьфу! Называется, мужчина в доме. Пока мать жива, он будет спать. «Проснуться не дадут». Вареным каким-то сын стал последнее время. Не ткнешь шилом, с места не сдвинется. Знает лишь: в школу и обратно, в школу и обратно, и все. Никаких забот. А по дому, по хозяйству – дай бог здоровья матери! Она все сделает. Да ведь мать тоже не вечная, умрет когда-нибудь... как же он тогда семью содержать станет?

Сын показался на сейване, и Нюбар вся подобралась, оправила на себе платье, картинно подбоченилась и насмешливо сказала:

Доброе утро! Извините, что разбудили. Я бы не стала беспокоить, да вам на работу пора. Вы уж не очень гневайтесь.

Сын покосился на мать, добродушно улыбнулся ее насмешке-паясничанью, оттянул и хлопнул подтяжками, которые штаны поддерживали, и начал свою... физкультуру: присел-встал, присел-встал, раз-два, раз-два... Тут из комнаты с радостным визгом в одних трусиках выскочила внучка, пристроилась к папочке, и тоже: раз-два, раз-два... на своих еще неуверенных, пухленьких ножках...

Потом сын стал греметь рукомойником, долго обливался, фыркал. Наконец уселся на свою излюбленную вторую сверху ступеньку лестницы, по обыкновению, приладил к тучным усам сигарету и зачадил в ожидании завтрака.

Груша гниет, – сказала Нюбар, – ты хоть обтрусил бы.

Сын посмотрел на обламывающиеся под тяжестью спелых плодов ветки, коротко обронил:

Успеется.

Ты брату своему ответил на письмо? – вспомнила мать.

Еще... нет.

Что ж теперь делать, придется обратиться к соседям, чтобы написали твоему брату письмо. Так уж и быть, попрошу кого-нибудь, пол-литра алычовой водки пообещаю, пожалуйста, скажу, сделай доброе дело, напиши моему сыну письмо, а то у нас грамотных нет...

Хватит, мама, – степенно, с достоинством и одновременно строго вставил сын. – Напишу.

Как напишешь, сынок, так скажи мне, я по такому случаю гостей созову, отметим такое дело. Вот праздник-то будет – мой сын написал своему старшему брату письмо!

Ладно, давайте поесть, мне идти надо.

Не-ет, лентяй каких свет не видел. Хорошо еще, выучился, какой-никакой – кусок хлеба, а то ему туго пришлось бы в этой жизни, очень туго. Время-то нынче какое – люди ни днем, ни ночью не спят, добром всяким обзаводятся, а наш из школы приходит – телевизор смотрит или сидит за столом, уткнувшись в книгу, и все, и спит, спит!

Невестка сегодня не торопится, все еще нечесаная, сонная шлепает по сейвану, по дому. Нет, не спешит. Заболела, что ли? Хворать – вторая ее профессия.

Мама, – вдруг сказала та, отбросив со лба волосы, – ты ребенка не отведешь в садик?

Меня табак в колхозном сарае ждет, ахар, – досадливо подбоченилась Нюбар. – Сами ничего не делаете, хоть меня от дела не отрывайте. – Потом, смягчив тон – все ж своя невестка, не чужая, – спросила: – Ты что, заболела, что ли?

Нет, – тряхнула та челкой. – Заказ на дом взяла, срочный, сегодня надо закончить, дома поработаю.

Ву-уй–вуй! – хлопнула в ладоши Нюбар . – Сын – учитель, невестка – портниха. У всех в этом доме есть профессия, и все заняты. Даже Ст... Стел... – тьфу, язык сломаешь, назвали же ребенка! – Стеллочка при деле – в садик ходит. Одна я на побегушках... Мое горе, что необразованная... Ох, хоть сейчас отправляйся учиться, чтобы вы от меня отстали.

Хм, – хмыкнул сын, за столом под грушей обсасывая куриные крылышки. – Ты что, мать, думаешь, каждый желающий может учиться?

А что, сынок, разве тебя не я родила? Почему это ты можешь, а я нет? И ты, и твой брат, и твои сестры смогли, а я не смогла бы? Или вы не в меня пошли, а в своего городского дядю? – с усмешкой глянула в сторону проволочной изгороди. – Так он всего лишь шофер. И отец ваш был комбайнером. У меня же в роду...

Наша мать учиться вздумала. Ладно, мама, я с тобой позанимаюсь, сегодня вечером и начнем с букваря... – сострил было сын, но тут на стол шмякнулась и рассыпалась медово-желтая груша, отчего он вздрогнул, задрал голову, как бы с укором поглядел на огрузлые ветки, на мать посмотрел, на жену, глянул в свою тарелку – там уже мяса не было, – и буркнул коротко: – Мне пора на работу. – И встал.

Дай-то бог, – вознеся глаза к небу, сказала Нюбар, – чтобы в другой раз эта груша тебе в тарелку с супом шлепнулась. Тогда, может, ты образумишься и займешься наконец этой грушей. – Потом повернулась к невестке: – Быстрее одевай ребенка, ахар, так уж и быть, отведу. Что бы вы делали без меня, ах ты господи!

Нюбар зашла в дом, переоделась в новое платье, сшитое невесткой, причесалась наспех, голову черным с белым горошком платком повязала, новые, ни разу ненадеванные чулки натянула, постояла, призадумавшись, на себя как бы со стороны посмотрела – осталась довольна, такая вся принаряженная, чистенькая, аккуратная, такая вся – мать пятерых образованных детей, и такая вся гордая и не желающая, чтобы злые люди, глядя ей вслед, языками чесали, сказала внучке:

Пойдем, моя хорошая.

Но та, в красном комбинезончике, с мягкими светлыми завитушками вокруг внимательного личика, куколка куколкой, надула щечки и, готовая пуститься в слезы, протянула:

Не пой-й-ду-у.

Пойдем, пойдем. – Нюбар подхватила ребенка на руки и торопливо пошла со двора.

Я базар хочу-у... Базар хо-чу-у... – наладилась кричать Стеллочка, брыкаясь и колотя бабушку своими мягкими ручонками. – Базар хо-чу-у... Ба-а-зар...

Ну какой сегодня базар, моя хорошая, сегодня только среда. Вот в воскресенье я возьму тебя на базар... Обязательно возьму, не кричи.

Не-ет, ба-а-зар хо-чу-у... – ревела Стеллочка. – Ба-а-зар.

И Нюбар сообразила, что ребенок вовсе не на рынок хочет, а желает воскресного дня, чтобы не пойти в садик. Боже мой, – хоть стой, хоть падай, – всего два года, а туда же – выходной среди недели ей подавай...

Вернувшись домой, Нюбар увидела на половине деверя незнакомых мужчин, о чем-то переговаривающихся, и невольно прислушалась. Сначала она никак не могла понять, о чем там идет разговор, потом до ее слуха дошли слова: «Дом... Дорого...». И догадка, нелепая и кощунственная, осенила ее. «А ну, постой-ка, – навострила она уши, – о каком доме они там толкуют?» – и шагнула ближе к изгороди. Двое мужчин и деверь торговались: мужчины предлагали семь тысяч, а этот просил десять и говорил, что это его последнее слово, мол, ни копейки больше не уступит. Старуха, свекровь, сидела тут же на скамейке под айвой и глядела в сторону.

Эй, старая, – кликнула ее Нюбар, – что это сын твой ненаглядный продает?

Свою половину дома продает! – с вызовом ответила старуха.

Продает? – уперла руки в бока Нюбар. – То есть как продает? А с кем он советовался?

Деверь, в белой навыпуск рубашке и в этих – как их? – джинсах в обтяжку, скрестил руки на груди, искоса посмотрел на жену старшего брата, сказал:

Ни с кем я не обязан советоваться. Этот дом мой отец построил, и одна половина по закону моя, что хочу, то и делаю, я хозяин.

А где же ты был, хозяин дорогой, когда в этом доме не было ни одного мужика? Шастал, баб менял? Твой брат заболел, ты пошел в армию и не вернулся, испугался, что жене брата придется помогать, а теперь явился, когда я детей подняла, выучила, теперь явился и хозяйничаешь? Двор перегородил, мало тебе, нынче вздумал вообще продать?.. Не-ет, милый, я этого не позволю, не позволю!

Тебя никто и спрашивать не станет.

Нюбар, как ужаленная, подскочила на месте, огляделась по сторонам, заметалась, для чего-то подобрала палку, подвернувшуюся под руку, и в обход дома пошла-понеслась на ту половину.

Этот дом не продается! – сказала она незнакомым мужчинам. – Можете уйти.

Те переглянулись меж собой, на хозяина посмотрели, на старуху, молча поникшую под айвовым деревом, на дом взглянули – жалко, хороший дом, добротный, светлый – да и ушли, не обронив больше ни слова.

Это что же получается, деверь? – спросила Нюбар, спросила, вприщур глядя тому в лицо. – Ты продашь половину дома, сюда придут чужие люди, и нам уже нельзя будет ни белья во дворе повесить, ни поговорить как следует – так, что ли?.. Ты ответь мне, темная твоя душа, отчего тебе не сидится на одном месте?.. У меня дети живут на чужбине, мой старший сын приедет – что он нам скажет, а? Спасибо, скажет, что проворонили дом его родной? Он мне пишет: «Мама, очень часто вспоминаю запах нашего чердака...». И он приедет... что нам скажет, а? Ты думаешь об этом, нет? Бесстыжий человек ты!.. Что ж ты молчишь, старая? Мой сын в каждом письме о тебе, о своей бабушке, справляется. Что ж ты наше родовое гнездо позволяешь разорять этому извергу?! Ты что, с ними в город переберешься? По земле еле ползаешь, по асфальту будешь ходить? Что же ты молчишь?!

Шума не поднимай, – спокойно возразил деверь. – Сама знаешь, половина дома причитается мне, и закон на моей стороне.

Это какой такой закон на твоей стороне, а? Ты, стало быть, по закону живешь?.. Ты что же это, думаешь, я совсем беззащитная, что законом пугаешь?! Знай, тот кто напугает меня, еще не родился на свет! Мои сыновья за меня горой, и зятья тоже! Запомни это, деверь, не то разговор у нас крутой будет!

Пусть твои сыновья с зятьями тебе и построят дом, где сможешь командовать. А этот дом мой отец построил...

Дом ты продашfont-size: small;p align= style=/span style=ь только через мой труп! – крикнула Нюбар. – И не см/p4span size=span size=ей приглашать покупателей. Не то – подпалю, и все дотла сгорит, знай! Подпалю, клянусь могилой своей матери, подпалю!.. Мне терять нечего, детей подняла, все в своей жизни сделала... и не дам всякому проходимцу распоряжаться домом, где прошла вся моя жизнь, где каждый угол, каждая дощечка пропахли моим потом! В этом доме я пролила целую реку слез по ночам, пока твоя мать тайком инжировое варенье...

Старуха вскинулась, что-то невнятно бормотнула и вновь поникла.

Есть закон...

Закон! – не удержалась, взмахнула палкой Нюбар, и деверь – от греха подальше – отскочил в сторонку. – Мы тоже не траву щиплем, а хлеб едим, и кое-что понимаем в законах!

Деверь похлопал глазами, что-то обдумывая, похлопал и сказал:

Тогда сама купи у меня половину дома.

И сколько же тебе заплатить, мой милый деверь?

Десять тысяч.

Что так мало?.. Гм! Десять тысяч ему захотелось! Я такую сумму сроду и не видела, бесстыжий ты человек! Только однажды, когда твой брат заболел, я продала корову, телка, еще орехи – и выручила за все это тысячу рублей. И это были невиданные деньги для нас, всю ночь со старшим сыном не спали, считали, а тогда ему, первенцу моему, всего семь лет было, – считали эти деньги и распределяли по нуждам: это туда, это сюда, а это врачам... Запомни, человек без рода, без племени и без совести: уезжай, куда хочешь, или живи здесь как хочешь, только не смей в мой дом чужих людей вводить...

У Нюбар закололо сердце. Она схватилась за грудь, повернулась и, ссутулившись, поковыляла прочь. У калитки остановилась, обернулась назад:

Ох, чтоб провалиться этому дому сквозь землю!..

Нюбар хотела еще что-то крикнуть – и не смогла. Сердце отпускало уже, но она задыхалась – от злости ли, от обиды, дышать было трудно, совсем нечем. Что же это такое, господи!.. Пятерых детей вырастила, и теперь все, кроме одного, разъехались по свету, и умрешь тут – до них не докричишься...

Нюбар притащилась к себе, села за стол под грушей. Обидно ей было, а под обидой еще какое-то незнакомое, доселе неиспытанное ютилось чувство, которому она не знала названия. Вспоминала, как первые годы с мужем спали на той половине, и первенца своего родила там же. «Где же ты, сын мой, первенец мой! – кричала в тоске душа матери. – Где твои честные и грустные глаза, почему они не видят, как над твоей матерью измываются всякие проходимцы?! Сын мой, сын мой...»

Заскрипела, отворяясь, калитка, и Нюбар вскинула голову. К ней шла свекровь. Шла, опершись на палку, постанывая, покряхтывая и еле подволакивая немощные, вялые ноги. И вдруг Нюбар увидела, как прощально и безвозвратно стара свекровь, как поникла вся, высохла, и ее сердце дрогнуло, потекло, растопилось жалостью, и она медленно, повинуясь некоему внутреннему велению, поднялась на ноги. Старуха что-то сказала, шевеля провалившимися губами. Нюбар не уловила, что именно она сказала, но в ее голосе, в лице, во всем ее облике расслышала-разглядела что-то близкое своему состоянию и, подняв передник, промокнула слезу и шагнула навстречу свекрови – и они обнялись, ткнулись друг другу в плечи, заплакали.

Так, обнявшись, они стояли посреди двора, всхлипывали, а над ними вековая груша томилась под бременем счастливых родин, в старческих потугах гнала по веткам сок жизни, а над грушей звенел, чистым родниковым ручейком заливался жаворонок, а над жаворонком голубело бездонное небо с белым летним солнцем на востоке.

Сайт сделан в мастерской Ivan-E