Материалы

Мальчик на валуне

Раньше автор писал вполне традиционные рассказы. Раньше у него была родина – малая и большая. Раньше у него было прошлое, настоящее и будущее. Но все это за последние десять-пятнадцать лет пущено в распыл – вот откуда форма этой книги. Автор всего лишь хотел быть искренним – не желая чинить насилия над собой и над окружающей реальностью. Вся наша жизнь изодрана в клочья – и проза эта импульсивна и фрагментарна.

 

 

МАЛЬЧИК НА ВАЛУНЕ

 

Первая моя встреча со словом русский такова: в наших краях не растет крыжовник и названия, само собой, не имеет. Единственный куст, густой, тучный, усыпанный как бы просвеченными солнцем хрусткими ягодами, бог знает, кем и когда завезенный в село, рос в соседском дворе и назывался почему-то «русским виноградом».

Тогда же, помнится, к нам на воскресный базар приезжали рослые, бородатые, светлоглазые люди. Приезжали на громадных двухосных телегах, запряженных тройками, привозили зерно, яйца, шерсть, голубей, а увозили водку целыми штофами, свинину, пряности. Их называли то молоканами, то русскими. И долгое время слова эти для меня были синонимами.

 

***

 

Далеко за полночь шел домой по пустынным улицам. Какая-то усталая, тяжкая тишина нависла над городом. Я шагал и шагал себе в одиночестве, не встретив ни одной живой души. Так что я вздрогнул, когда совсем близко раздался мужской голос.

– Как же так, Таня? – сказал этот голос с болью в тоне. – Как ты можешь!

У торца высотного дома мужчина говорил по телефону-автомату.

– Как же так, Таня? – повторил он. – Как ты можешь, Таня?..

Он громко зарыдал – и мне стало неловко: я быстро проскочил мимо, не глядя в его сторону. Сам он даже не заметил меня. Он безутешно твердил:

– Как ты можешь, Таня?..

Я же стыдливой торопцой уходил дальше и дальше, все еще слыша, как он, захлебываясь рыданиями, умоляюще взывал к какой-то Тане.

 

***

 

В смутной, зыбкой дали брезжит летний день. На деревьях медленно наливаются, созревают плоды, кругом поют птицы, толкутся насекомые, изредка легкая зыбь пробегает по зеленым ветвям, всё в движенье, струится, трепещет, солнце вкрадчиво шепчется с тенью. За оградой тягуче скрипит арба. Лениво плетутся, отмахиваясь хвостами, буйволы, пережевывая жвачку, тянут ярмо могучими тертыми шеями. Железные ободки колес, свинцово лоснясь, блестят на солнце. Чуть дальше – храм. Окна узки и высоки – не для того, чтобы любопытные заглядывали внутрь, и не для того, чтобы из храма выглядывали наружу. Там происходит нечто таинственное. Детей туда не пускают – нельзя – в школе засмеют.

Из моей жизни картина – а мнится седой древностью.

 

***

 

Только устоялась зима, он исчез из города. Он считается заядлым рыбаком, и многие думали, что поехал на рыбалку. Но он завалился в деревню к своей зазнобушке. Пришел к нему в офис приятель и спрашивает: где, мол, сам?

– Отдыхает, – отвечает бухгалтер, – на Волге.

– Он что – на рыбалке? – оживляется приятель – тоже страстный рыбак и охотник. – А?

– На рыбалке, на рыбалке, – улыбается бухгалтер – женщина немногословная, но весьма остроумная. – У теплой лунки.

 

***

 

Из советского прошлого картина: праздно слоняясь по городской улице, ты случайно вскидываешь глаза к лоджии пятиэтажного дома и видишь, что к железным перилам приварены прутья из тонкой, в мизинец толщиной, арматуры, верхние концы которых заточены, заострены, что тебе шила, и торчат они, прутья эти странные, таким тесным частоколом, что меж ними едва ли пролезет мужской кулак. Ты переводишь взгляд на другие перила – то же самое: все лоджии дома отделаны одинаково. Ты подходишь поближе к единственному подъезду и, по табличке над дверью выяснив, что это женское общежитие, начинаешь соображать, что такое нехитрое, но коварное изобретенье не что иное, как предупрежденье, как преграда для особо сметливых, отчаянных молодцов, возжелавших любви в неурочный час, когда страж порядка и женского целомудрия неотлучно бдит в тускло освещенном вестибюле. Господи, какой идиотизм! – молча восклицаешь ты. – В конце концов, можно понять или, во всяком случае, смириться с тем, что там днем и ночью сидит неподступный вахтер, и если возьмешься спорить с ним, если будешь настырен, то он запросто вызовет милицию и сдаст тебя, как преступника, словом, можно многое понять и простить, однако не то что понять, но и вообразить жутко, что коль осмелишься окольным путем взобраться к женщине, то напорешься на остроконечные, ржавые, отвратительные железные прутья и, разрывая свою плоть, повиснешь, словно на вертеле, в смертельных муках…

 

***

 

Мужчина в дубовой кадке давит виноград. Тугие гроздья с хрустом и чмоком рушатся под его ступнями. Рядом полуголый младенец сидит на коврике – о чем-то своем гулит. Тут же молодая женщина ощипывает курицу. На веранде работает телевизор – транслируют футбольный матч. На стене веранды висят старинные часы. Они давно не ходят – маятник замер, застопорив маленькую стрелку на 9, большую на 4.

Не знаю – чем мила эта картина. Но знаю, что люблю ее. Вообще, если я не полюблю то, что собираюсь писать, не полюблю страстно, трепетно, жадно, как-то язычески, то не стоит и браться – ничего путного не выйдет. Не могу писать без любви.

 

***

 

Утром вышел из дому, шагаю себе по нашей улице и вдруг вижу: поперек тротуара стоит небольшой грузовик с брезентовым верхом, двое молодых парней откинули задний борт, выволакивают оттуда носилки. А неподалеку, обочь тротуара, лежит мужчина с задранной и натянутой на голову футболкой. Парни деловито взяли мужчину за руки и за ноги – впечатление такое, что он порядком пристыл – уложили на носилки и молча загрузили в машину.

А мимо спокойно шли люди, никто не останавливался, не остановился, впрочем, и я, проследовал по своим делам, лишь раз-другой оглянувшись. Только потом, чуть позже, меня поразила обыденность происшедшего, и еще я вспомнил, что он, умерший, погибший ли, кажется, был не стар, судя по коже на руках и на животе.

 

***

 

Твой приятель, всегда такой красивый, спокойный, умный вроде человек, легко и уверенно идущий по этой жизни, ничего не теряя, не оглядываясь, без больших обид, без слез, и без смеха, только с приятной, безмятежной улыбкой, твой приятель всерьез полагает, что на девушке, на девственнице, он, пожалуй, никогда не женится, потому что она не поймет, не оценит всю его искушенность в любви – у нее нет сравнения.

 

***

 

Ему за пятьдесят. Он строен, поджар, лицо большое, но костистое, впалощекое. Как всегда, в отличном настроенье, как всегда, в отменном костюме и белой рубашке с галстуком, приехав домой на обед, сел за стол и коротко обронил:

– Яйцо мое.

– Ой, сейчас! – игриво всплеснула руками жена и, виляя крепким задом, вышла из комнаты.

Проводив ее взглядом, он с усмешкой и в то же время с восхищеньем заметил:

– Вот чертовка! А ведь двадцать лет замужем! – И мне объяснил: – В день по сырому яйцу выпиваю. Прямо из-под несушки. Противно, но пью. Надо. Говорят, мужскую силу поддерживает.

Он жил исключительно ширинкой. Все вокруг мерил силой своей ширинки. Вся атмосфера, все взаимоотношения, все его дела пропахли ширинкой.

 

***

 

Сельский дурачок. Лет сорока. Всегда добродушен. Некрасив, безобразно носат, губы мокрые. Никогда не имел женщин. Уже лет десять ходит с обручальным колечком в кармане. Случается, спрашивают его:

– Когда женишься-то? На свадьбе погуляем.

– Скоро, – расплывается в слюнявой улыбке. – Скоро женюсь. Вот купил что надо.

И достает из кармана колечко, держит двумя пальцами – всем показывает – безмерно счастливый.

Как-то сельские шутники повезли его в город. С женщиной знакомить. Заранее сговорились с какой-то блудницей, затолкали его в квартиру, откуда он через минуту вылетел со страшным криком-воплем.

– Ты чего испугался? – спрашивают шутники. – Чего орал-то так, а?

– Ты что-о! – пораженно возражает он. – Ты что-о? Знаешь, что она хотела сделать со мной?

– Что же? Что она хотела?..

– Как зашел, кинулась штаны с меня стаскивать. Ты что-о, я испугался от стыда.

 

***

 

Ночью, в поезде, в плацкартном вагоне. Два вполне взрослых мужика куролесят, ко всем без разбора пристают, оскорбляют, один – помоложе – в стельку пьяный, ничего не понимает, другой – пообтесаннее – тоже пьяный, но более сдержанный, однако оба хамы неуемные, долго, часа два, если не больше, слоняются, мучают пассажиров, переходя из отсека в отсек, и так доходят до проводников, те просят их угомониться и лечь спать, уговаривают всячески, и, ничего не добившись, прибегают к единственно верному в таких случаях средству: набивают им морды и на очередной станции сдают в милицию. И, как ни крути, поведение этих молодцов и долготерпение остальных – едва ли не главная черта нашей действительности.

 

***

 

Несколько лет назад над окошком газетного киоска висела записка. Она гласила: «Товарищи! Кто купил у меня вчера книгу «Садоводство и растениеводство» прошу доплатить 1р. 25 к. потому что книга стоит 5р. 45к. а я продала за 4р. 20к.»

Как хорошо. Какая вера в порядочность людей.

 

***

 

Некрасивая, в общем-то, женщина безбожно врет, рассказывая соседкам, как страшно муж ревнует ее, то есть ей хочется, ужас как хочется, чтоб ее тоже, такую некрасивую, никому ненужную, ревновали. И соседки поддерживают ее, соседки, бывает, кричат ей издали:

– Эй, девка, где ты там, беги давай, беги! Он идет, он! Беги – спасайся!.. Беги, сейчас затопчет тебя!..

Ей и вправду кажется, что он прибежит, налетит на нее с кулаками, сшибет с ног. Холодея от счастья, вся она мелко-мелко трясется.

 

***

 

В мастерских художников. Двое художников пели под гитару. Не помню ни слов песен, ни мелодии, только впечатление: как славно, как дивно поют! Долго сидели, выпивали, смотрели картины, вполголоса переговаривались, а они – пели!.. Потом к ним, к художникам, пришли еще двое: вовсе не художники, не писатели, не артисты, не музыканты, а… бизнесмены, солидные, важные, из крупной какой-то фирмы, с дорогой водкой, с закусками, оказалось, тоже любят попеть, чуток выпьют – и поют: один чистым глубоким басом, второй – легким медовым тенором. И так – каждую субботу. Изумительно: двое преуспевающих людей по выходным срываются к художникам попеть…

 

***

 

Какой интересный тип! Как он разговаривает: и все-то у него самое лучшее, самое красивое, дорогое, удобное, прочное. Назови что угодно, купи что угодно, даже нарочно купи точно такое, что и он купил, все равно он в своем найдет больше достоинств. И целыми неделями, месяцами будет ходить и всем твердить:

– Слыхал, этот… то-то… купил? У меня точно такое же – но у меня лучше.

И так обо всем. О машине, о собаке, о квартире, о телевизоре, о даче, о дочери, о жене, о теще. У него все лучшее. И при этом навязчив, липуч, пристанет – не отвяжешься.

 

***

 

Погожим осенним днем шел по пустынным городским улицам, шагал себе медленно, прикидывая в голове какие-то шальные образы и в тоже время ясно слыша, как с деревьев слетают одинокие листья, падают, перестукиваясь тонко, коротко, когда увидел длинную вереницу детей в сопровождении женщин в белых халатах. Дети шли по противоположному тротуару, шли строем по два, взявшись за руки, и водили головами по сторонам, оглядывались, улыбались, жестикулировали, казалось, переговаривались, но ты не слышал их голосов. Было воскресенье, улица была совсем без движения, безлюдна, тиха, и по тому, как оживленно вели себя дети, шум несусветный должен был стоять. Но ни звука не слышал ты. Тебя удивила необычность подобной тишины, ты остановился, встревоженный, тряхнул головой, как бы сгоняя одурь, однако ничего не изменилось. Несколько мгновений ты как-то ошеломленно смотрел на безмолвный строй постепенно удаляющихся детей, и, наконец, догадался: да они глухонемые!..

 

***

 

Я не люблю слово «разумеется». Нет, я довольно часто произношу его и никаких чувств не испытываю, когда произношу, но вот писать, запечатлевать его на бумаге, а пуще того – отпечатать на машинке – противно. Оно похоже на змею. Оно скользко. Гадко. Мерзко.

Кстати, на свете много слов, к написанию или звучанию которых я отношусь по-разному. Немало тут зависит от графики письма. Но есть слова сами по себе омерзительные, одно упоминание их бросает меня в жар. И это сугубо личное. К тем же словам другие люди – я заметил – относятся по-другому.

А есть еще слова приятные. Скажем, мне определенно нравится слово с а д. То, как оно звучит, как пишется: гласная посередке и две согласные по бокам. Прелесть!

 

***

 

Он колченог. Упрям. Как-то даже озлобленно упрям. А ногу при родах повредили. Может, тоже упрямился, не желая покидать материнскую утробу, упирался.

Шли как-то мы с ним, изрядно пьяные, через какой-то двор, о чем-то беседовали, а навстречу шагали две девчонки, и когда они поравнялись с нами, он влепил одной из них пощечину. Совершенно незнакомой девчонке и ни за что!..

Он рассказывает о нашей общей знакомой:

– Оставила записку, думаю, может, случилось что, взял и поехал, приезжаю, а она, оказывается, замуж вышла, с мужем познакомился, посидели, выпили чуток, а знаешь, очень хороший парень, чистый такой, деревенский, смущающийся, да, ничего не скажешь, приятный парень, симпатичный, хотя в конце подрались, конечно, и я его побил, а он был удивлен…

Он говорит, что в семье их было пятеро братьев, а теперь он один, все остальные умерли, погибли… слушая его, не знаешь даже, как это назвать: один из братьев по-пьянке сорвался с фонарного столба, разбился, другого, тоже пьяного, на охоте запорол кабан, третьего убили ножом в пьяной драке, четвертый в пьяном угаре повесился. И что нелепо, дико, страшно, имея такой опыт, сам он пьет ежедневно.

 

***

 

В отечественную войну он был командиром взвода в партизанском отряде. И, спустя полста лет, в 1992 году, умирая, поименно перечислил весь свой взвод – и скончался.

А с норовом был старик. Говорят, он как-то гулял по своему саду и увидел на верхушке грушевого дерева соседского паренька. Не останавливаясь и даже не поднимая головы, приказал:

– Ну-ка, мигом слазь и догони меня, влеплю пощечину, а то мне некогда ждать тебя, по делу иду!

И тот, говорят, совсем взрослый парень, покорно слез и догнал старика. И схлопотал звонкую оплеуху. Еще и выругал, говорят, старик его:

– Что ж ты такой жалкий, поганец? – сказал. – Разве с такой хлипкой душой лезут в чужой сад?

Когда-то стариков было трое. Часто сидели за одним столом в чайхане. Все очень старые, они были разные, конечно, но одно в них было общее: старческая успокоенность и вытекающая отсюда чистота и опрятность как обличий, так и помыслов – и это в их годы было куда важнее, чем индивидуальные особенности каждого.

Я восхищался ими.

 

***

 

С. встречается с Л. Хочет на ней жениться. Уже несколько недель проводят вместе, куда-то ходят, о чем-то говорят, развлекаются, но в Л., по ее признанию, все молчит. Она вслушивается в себя, искренне желая услышать что-то там такое, но все без толку. И каждый раз, когда она возвращается со свидания, как бы в шутку спрашиваем ее:

– Ну, чё, клёкает внутри иль нет?..

Она всерьез и грустно мотает головой. Очень грустно. Ибо он нравится ей. Да и годы напирают – надо замуж.

Это-то в жизни и в искусстве главное – клекает иль нет. Без клекота – все-все теряет смысл. И только ведь человек среди всего живого вечно нуждается в этом клекоте. Не это ли истинное счастье, не для того ли тысячи людей по всей земле ежедневно берутся за кисть, за перо, садятся за рояль – чтобы найти, услышать в себе и поделиться с остальным миром этим клекотом?..

 

***

 

Гия грузин. Стоим с ним у прилавка – грампластинки выбираем. Решили взять «Лебединое озеро» и Ойстраха концерт для скрипки с оркестром Чайковского же. Рядом пара. Он и она.

– Ой, мы тоже берем «Лебединое…» – говорит она. – И Ойстраха. – И вкрадчивым шепотом обращается ко мне: – Скажите, а это хорошие вещи?

– Да, – говорю, – неплохие.

– Правда? – допытывается она дальше. – Не шумные?

– Нет, не очень.

– Знаете, мы для грудного ребенка берем, – солидно уточняет он. – Чтоб, значит, спал под классику. Или, скажем, рос под классику.

Я понимающе киваю. Гия интересуется: о чем это они? Я объясняю. И спрашиваю его:

– А ты что слушал в младенчестве?

– Я? – улыбается он. – Тосты слушал. Тосты. Что еще может слушать ребенок в простой грузинской семье?

 

***

 

Помнится, мне было лет десять, наверное, дядя М., вернувшись из армии, рассказывал бабушке, своей матери, хвастая, кичась, что в армии он хорошо жил, у него даже девки были, бегал в дом инвалидов, там, хоть и одноногие, а то и без обеих ног, но были женщины, тогда как другие все три года служили без женщин. Каков!..

 

***

 

На одной из центральных улиц города через каждые 30-40 шагов сидят побирушки азиатского обличья, женщины с детьми, грязные, оборванные. Мало кто им подает. Нарочно стоял, наблюдал. Только в одном месте: одиноко стоит старик, в чапане, в тюбетейке, с суковатой гладкой палкой в руке, с длинной белой бородой, чистый, аккуратный, тоже просит милостыню. Лицо у него благородное, даже, можно сказать, гордое, сытое, во всяком случае, не голодное, умное, ясное. И ему многие подают и помногу. В чем тут секрет? Может, ему подают за попранное достоинство?.. Или, может, потому, что благообразен и чист?..

 

***

 

Сейчас почти невозможно – в хмельном состоянии – гулять по городу. Лично мне – и трезвому – опасно: неславянский тип лица, может остановить милиция, придраться, документы потребовать, потрепать нервы. Это днем. А ночью и вовсе страшно. И потому мы с другом, тоже человеком пишущим, малость подвыпив, бывает, берем бутылку, стакан, минералочку и отправляемся на старое городское кладбище – там безопаснее, вольнее всего, можно и поговорить сколь душе угодно, и выпить, углубившись в густые кладбищенские заросли. Да, да, среди мертвецов гораздо уютнее.

 

***

 

Ты сидел за столом, не отвлекаясь, увлеченно колдовал над фразой, желая нащупать свою манеру, подстегнуть ритм и устремиться к смутной, призрачной цели, к той черте, где звучащий в тебе голос, то замирая, утишаясь до шепота, то взмывая, уплотняясь, пока еще водил твоей рукой, должен, исчерпав, избыв себя, оборваться, и, случайно подняв глаза от бумаги и взглянув на часы, ахнул про себя: сколько времени пронеслось, прошелестело сквозь пальцы и тебе так и не удалось ухватиться за хвостик накануне угасшей интонации. Ты ненадолго замер, как бы застигнутый врасплох, потом, уже остывая, отходя, махнул рукой, оделся и вышел на улицу.

А там – снег! Первый в этом году. Обильный. Кругом бело. Пушисто. Снуют радостные люди. Всем встречным улыбаются. Дети играют в снежки, барахтаются, повизгивая от удовольствия и пыхая веселыми клубками пара. Всем хорошо, всем так здорово, точно все долго ждали от жизни что-то дивное и, наконец, дождались – и ликуют, беснуются от счастья. И на этом фоне – из какого-то двора малая кучка людей тихо выносит гроб. У покойника лицо синее, почти фиолетовое…

 

***

 

Как хорошо, когда ранней весной сладко пахнет прелью от лежалой прошлогодней листвы, и страшно озабоченные птицы летают с прутиками в клювах – ладят гнезда. Еще несколько дней, и деревья взорвутся новой жизнью. А кизил уже вовсю цветет – кизиловое деревце вспыхнуло ярким желтым пламенем.

Еще лучше, когда со временем огромный тополь так обрастает пухом, что не видать листвы, и при малейшем дуновении облетает беззвучным роем. А неподалеку, в густой зеленой чащобе, возле кротко бормочущего родничка, на высоте вытянутой руки – гнездо горлицы: решеточка из тонких сухих прутиков – и два хрупких белых яичка прямо на голых прутиках. А кругом такая тишина. Такая чуткая тишина.

 

***

 

… это, знаешь, дочка, то место, где человек родился и вырос. Это твоя земля, это твои близкие, живые и мертвые, это твое прошлое, настоящее и будущее. Вот ты, хоть и здесь родилась, в городе, но у тебя есть малая родина, дочка, там родился твой отец, твой дед, прадед, все твои предки. Да, у тебя есть родной уголок земли, земли щедрой и доброй, и мне всегда хотелось, чтобы ты полюбила свою землю, чтобы она для тебя так же была дорога, незаменима, как и для меня. Твой дядя, а мой брат, построил себе огромный светлый дом, построил с надеждой, что и мы каждое лето будем приезжать в гости, но ты еще ни разу не была в том доме. Так сложились обстоятельства. Но ты помни, ты знай, это все равно твой родной, кровный, родовой дом, потому что ты там зачата. И я верю, я убежден, что когда-нибудь жизнь изменится к лучшему, и все мы туда поедем…

Так или примерно так ты рассуждал, сидя напротив ребенка, когда раздался звонок в дверь и… вот перед тобой твоя старая мать сидит, брат твой молодой, но весь седой, его жена и дети, сестра твоя с мужем и детьми, жена твоя суетится рядом, предупредительная, за всеми ухаживает, угощает, дочь твоя сидит понурая и как бы немножко виноватая – в чем ее-то вина? – и ты среди своих и чувствуешь, как за окном кухни течет ночная жизнь большого города, шумят еще машины, гремят на стыках трамваи, запоздалый пешеход торопится домой, к семье, в уют и тепло, а у твоих родных, считай, нет уже ни дома, ни родины, вообще ничего нет и не будет, наверное, все они, что называется, сломя головы, бежали от межэтнических напастей, бежали безо всего, с пустыми руками, подхватив детей и кое-какую одежку для них, только мать твоя, закоренелая крестьянка, не зная еще, в городе или в деревне обоснуются, не зная даже, выберутся ли из села, не прикончат ли их, захватила с собой мешочек с семенами, теперь сидит и по-старушечьи неспешно перебирает кулечки: цветочные в одну кучку, огородные – в другую. Что и говорить, жалкая картина, жестокая, абсурдная, и, сраженный небывалым горем, вдруг ты увидел этот заоконный мир огромным и холодным, враждебным, и тебе стало страшно, страшно за крохотную свою дочь, за всех своих, за весь этот ершистый и зябкий мир.

 

***

 

Одинокая женщина кормила бездомную кошку. Каждое утро выходила с миской в руках и кормила, приговаривая что-то ласковое. Кошка черная, а грудка ее белая и кончики ушей белые, кошка привязалась к своей кормилице – с раннего утра сидела против ее двери в подъезде, терпеливо ждала. Поев, уходила на двор. Так продолжалось года два. Но однажды соседи заметили, что кошка целый день сидит против желанной двери. Сидит и неотрывно смотрит на дверь. На другой день она тоже сидела, но уже с беспокойством, то отходила от двери, то подходила, а к вечеру не выдержала – выскочила во двор. Наутро снова объявилась у заветной двери и стала требовательно мяукать. Отходила, подходила, и, не переставая, мяукала. Так длилось несколько дней и ночей, пока женщина ни умерла. Как ее похоронили, кошка куда-то исчезла, и больше никто ее не видал.

 

***

 

Два милиционера остановили меня. Проверяют документы. Один из них казах, и он заметно активнее напарника.

– В чем дело? – спрашиваю его. – Сколько народу кругом, почему именно мой паспорт интересует вас?

– Только у нерусских проверяем, только у нерусских, – с характерным акцентом произносит он.

– А ты что, – говорю, – русский, что ль?

– Я милиционер, земляк, – отвечает. – Милиционер.

 

***

 

У него все виноваты. Он обвиняет буквально всех и всё, вплоть до трамвая, что ходит под его окнами. Ворчит брюзгливо:

– Сволочная индустрия! Покоя нет!

Иногда он простоват. Он говорит:

– Разве это врач, если меня спрашивает, что у вас болит? Врач, если он настоящий, должен сразу, как я зашел, определить…

По субботам он ходит в баню. Заходя в парную, обычно недолго топчется с березовым веничком в руках. И говорит:

Мужики, пар-то жидковат. Считай, нет пару-то.

Мужики молчат. Он повторяет то же самое, только чуть иначе, другими словами. Мужики всё молчат, или кто-то вяло реагирует:

– Нет, так поддай.

– Чего это я-то? – возражает. – Вы-то тут до меня.

И топчется дальше, что-то невнятное бормоча. И снова заводит:

– Мужики, пар-то, говорю, жидковат…

И кто-то не выдерживает, приподнимается с полка:

– Ну-ка вали отсель! Вали, вали давай!..

И он быстро и тихо, с кошачьей бесшумностью исчезает. Помывшись, появляется в гардеробной и затевает иной разговор:

– Мужики, да вас всех обманывают. Хоть понимаете, что кругом дурят вас? А?

Мужики – опять же – молчат, распаренные, пивком балуются, чайком горяченьким. Лениво одеваются. А он стоит голый и гнет свое. Талдычит:

– Мужики, я говорю, день-деньской вас надувают по телевизору, в газетах. А вы – терпите. Россия гибнет – вы молчите.

И так далее. И до тех пор, пока не пошлют его как следует. По сути – он неудачник. Неудачник во всем. Ему далеко за пятьдесят. Он не женат, и никогда не был. Один живет. И уже лет двадцать нигде не работает. Как-то перебивается, получая мизерную пенсию по какой-то таинственной болезни. И считает, что вокруг одни лодыри, хапуги и предатели. А себя самого называет не иначе как практичным человеком.

– Вот я, как практичный человек, – говорит обычно, – могу сказать…

Как-то я заметил, не помню уж в связи с чем:

– Оказывается, у нас в стране одиннадцать часовых поясов.

Он искоса поглядел на меня, злобно поглядел и махнул рукой:

– А-а, какая от них польза, от этих поясов?..

 

***

 

Сегодняшние молодые люди совершенно не переносят одиночества. Всякое уединение, будь то с книгой, с музыкой, с созерцанием картин живописи, просто ли со своей душой, для них немыслимо. Они все делают в стае. В шуме и гаме – среди множества себе подобных.

Их ничем нельзя удивить и вовсе не потому, что они так развиты, все знают и понимают. Они просто ни в чем не нуждаются. Они вполне самодостаточны – как им кажется. Всяк из них сравнивает себя со сверстниками и видит, что он такой же, как все остальные – и успокаивается.

Хочется надеяться, однако, что не все молодые люди сплошь таковы. Есть редкие исключения. Не может не быть. Хотя за оголтелой толпой они не заметны.

 

***

 

Ехали из деревни. В электричке крестьянка в годах, вся обгорелая на солнце, темное лицо в глубоких морщинах, да и вся она грубо скроенная, мощная, весомая какая-то, но добрая, открытая, простодушная. Ко всем без разбора лезла с разговорами. С нею девчонка лет шестнадцати – то ли дочь поздняя, то ли внучка, тоже крупная, по-деревенски простенько одетая, некрасивая, лицо большое, белесое, сплошь в веснушках, сидела тихо у окна и читала Достоевского «Преступление и наказание». Если что спрашивала мать, бабка ли, походя и всякий раз вспыхивая, краснея, отвечала и вновь углублялась в книгу. Только на таких и вся надежда.

 

***

 

Он молод, высок, элегантно худ, но без одной руки. Лицо красивое, с едва намеченной интеллигентностью, но без тепла, не то лицо, что может вдруг расплыться в беспечной улыбке. Вообще увечные люди всегда меня настораживают. Кажется, в каждом из них таится какая-то леденящая тайна. Они как бы однажды вырвались из студеных лап смерти, о чем свидетельствует увечье, и всю жизнь теперь не могут отогреться, так и ходят с холодком внутри.

 

***

 

Навряд ли сегодняшние девушки и парни могут понять тебя или ты можешь понять их хотя бы потому, что ты ходил в школу там и тогда, где и когда на школьных вечеринках завуч бегал между танцующими парами и непрестанно повторял:

Не прижимайтесь друг к другу!.. Не танцуйте так тесно!..

 

***

 

Скажем так: взял пакет, ушел за хлебом в магазин. Вернулся домой, жена спрашивает: почему так долго? Я удивленно: как это? Туда и обратно, никуда не сворачивал. А она говорит: тебя не было четыре часа. Странно – где же я был? Помню: только за хлебом – и все. Правда, шел медленно и думал. Неужели десятиминутная дорога растянулась на четыре часа – и я не заметил?..

 

***

 

Складывается впечатление, что, как художник, сегодня я имею представление только о слагаемых, сумма же по-прежнему за семью печатями. Я мыслю фрагментарно. Я вижу только частности. Я понимаю, что всякий мир, тем более мир художнический, состоит из частностей, но жажда целого, жажда понимания не сущности отдельных вещей, явлений, чувств, а всего миропорядка, всей жизни, все еще сильна и неотступна. Слов нет, звезды хороши, и хорошо, что я их различаю, могу о каждой рассказать, но купол неба, но звездный мир – все еще недосягаем.

 

***

 

Средь бела дня заснул и видел сон. Очень злой, всклокоченный, нервный сон. Будто бы я о чем-то спорил с мамой. Что-то ей доказывал. Она не верила мне, во всяком случае, была не на моей стороне. А на чьей – неясно. Я все убеждал ее в чем-то, страстно, с болью, с отчаянием убеждал – и, наконец, схватил со стола пепельницу из литого стекла и разбил об свою голову. Поранил голову, щеку и палец – сразу хлынула кровь и текла обильно.

 

***

 

Невероятно, но есть люди, не летавшие во сне. Я-то летал множество раз, и моя мать летала, и мои бабушки, и жена летает, и дочь. Кажется, у тех, кто не летал во сне, не все нормально с психикой. Правда, с оговоркой, если все ладно у летавших.

 

***

 

Семейная пара. Она говорит: он, мол, такой – ничего не поделаешь: судьба. Он говорит: она, дескать, такая – что я могу? Но ясно – оба хитрят: кивают один на другого – и чего-то вечно выгадывают.

 

***

 

Еще одна любопытная пара. Особенно она, жена, молодая, красивая, с утра до вечера бегает по соседям, к нам тоже, просит то сигарету, то кусочек хлеба, то несколько картофелин, то головку лука, то пылесос, то гладильную доску, то швабру, то стакан растительного масла, то чайную соду, то спички… да все что угодно! Ровно ничего для каждодневной жизни не покупают. А сами что ни год меняют, обновляют автомобиль, одеваются по последней моде. Странно, неужто в таком образе жизни есть вкус?..

 

***

 

В Самарканде, четверть века назад, в заводской общаге, со мной в одной комнате жил некий Леша из Киева. Вроде до того он учился в киевском университете на филфаке, жена его тоже была филологом, классическим филологом, как он выражался. Так вот он бросил жену, филфак, родителей, приехал в далекий среднеазиатский город, работал на заводе станочником. Почему-то тогда многие так поступали. Он был старше меня, и очень нравился мне, не знаю, правда, чем так нравился, поскольку я с ним или, точнее, он со мной совсем не общался. Он вообще мало с кем общался. Жил сам по себе, тихо, почти замкнуто, вечерами лежал на кровати и все книжки почитывал. И чем-то таким запомнился на всю жизнь.

 

***

 

Сейчас самое тяжкое: не впускать в себя голую информацию. А ее так много кругом, так она прет отовсюду. Жуть просто. Художник должен впитывать только впечатления.

 

***

 

Есть такие люди, по всему, ничего из себя не значащие, пустые, никчемные, но хамовато наглые. Я перед ними робею. Точно знаю, что ничтожество, что он мизинца моего не стоит, что он где-то внутри трусоват, мелок, жалок, все это я знаю, но все робею. Отчего так?..

 

***

 

Я знаю человека, фамилия которого настолько отвечает его внутренней и внешней сути, что даже неловко записывать. Фамилия эта – Лизнев.

 

***

 

Раньше, в детстве, когда мужики говорили, что двадцать лет назад служили в армии и что-то там такое рассказывали о службе, мне казалось, что то было так давно, в такой седой древности, что не окинуть даже мыслью, теперь же кажется, когда я еще и не жил как следует, что в армии я служил совсем недавно, хотя прошло целых четверть века. Медленно бежит чужое время. А свое личное несется на всех парах, не успеешь оглянуться, а уже старик.

 

***

 

Ему лет восемьдесят. Но стариком не назовешь. Еще бодр. Крепок. Речист. Многое знает, помнит. Всю жизнь книжки почитывал. Газетки. И без оглядки рубил правду-матку о чем угодно и где угодно. И дважды пострадал, как сам говорит, за свои взгляды: отсидел два срока. Легендарная, в общем-то, получается личность. Да. Но что странно: сельчане не любили его. Помню: образованные люди, учителя, агрономы, брезгливо морщились, когда речь заходила о нем, а которые у власти находились – те вовсе кипели ненавистью. Что – впрочем – понятно. Правда, простой люд, крестьяне – напротив, т.е. не то что бы любили или там уважали, нет, просто изредка, бывало, нахваливали, дивясь его смелости, бойкости, даже, может, кто и жалел, считая его страдальцем. Кстати, и бабы не любили его. И это загадочно. Я долго не мог понять, в чем тут дело, поскольку все, что знал о нем, знал понаслышке, никогда не видел его вблизи, не общался. С детьми его – да, с ними учился в школе. А с ним не сталкивался, слишком велика разница в возрасте. Даже голоса его не слыхал. И такой – на расстоянии – он казался мне героем. Борцом. Мучеником. Но совсем недавно выпал случай: ночь напролет я сидел и слушал его. Он рассказывал о своей жизни, о своих мытарствах, о своей несгибаемости. Я не перебивал, к тому времени я как следует научился слушать людей. Он говорил, говорил, говорил. За всю ночь ни о чем не спросил. Только говорил. И я убедился: не могли любить его сельчане. Не могли. Потому что в нем самом – ни тени от любви или жалости. Ни к чему и ни к кому. Не было даже любопытства. Интереса. Сплошное отрицание. Страстное, злобное отрицание всё и вся. Отрицание и любование самим собой. Своей персоной. И все – больше ничего не обнаружил я в этом человек. Так и хочется сказать – страшном человеке. Перед встречей, зная, что он не воевал, я хотел выяснить, уточнить: отчего он, значит, не был на фронте. Но не смог. Не захотел. Желание исчезло.

 

***

 

Интересно, что такое жизнь? Может, она капля влаги, что, народившись где-то в недрах облака, отрывается от него и летит вниз, к земле, а дойдя до нее, исчезает, перестает быть каплей?..

 

***

 

Ч-в принимает жизнь полностью, какая она есть. И пользуется ею во всех смыслах. Старается, во всяком случае, пользоваться. Его ничего не удивляет, точнее, он ничему не удивляется. И таких нынче много – и им гораздо легче.

Я же вечно хочу перекроить эту жизнь под себя. Я несвободен, прежде всего, от самого себя. И как следствие – ни от чего. Все меня трогает, задевает, раздражает. Я не могу быть хладнокровным. Сплошные рефлексии. Я, кажется, ни дня не прожил обдуманно, с холодным расчетом. Одни переживания. Эмоции. Боль. Обиды. Мечты. Разочарования. Ничего от головы, от рассудка. Хорошо ли?..

 

***

 

В школе я больше всего боялся алгебры. Даже до сих пор – когда мне уже почти полста лет – ночами снится мне, что по итогам четверти у меня выходит «2» и не знаю, как поправить положение, и всегда просыпаюсь с жутким чувством страха, и часто, очень часто случается это.

 

***

 

Старушка с огромным ключом в руках стояла посреди улицы и растерянно оглядывалась по сторонам.

– Доченька, – наконец обратилась она к проходившей мимо девушке и вынула из кармашка клочок бумаги. – Доченька, тут у меня адресок. Отведи, пожалуйста. Вышла за хлебом и не могу найти свой дом.

У нее была амнезия – частичная потеря памяти, и стояла она в двух шагах от дома, где прошла вся ее жизнь. Не тем же ли недугом страдает нынче все наше общество?..

 

***

 

Я не играю в карты. Не умею. Не различаю даже масти. Благо это, достоинство или недостаток? Кто скажет? А этому, как и многому во мне, есть причина: я рос без мужчины в доме. Отсюда – всё. Я не такой, как все, и это можно сделать литературой. Это ведь судьба. Начинаю понимать, что, к сожалению, я еще не писал себя. Таким – какой есть. Писал только свои ощущения, наблюдения. А уникален, неповторим во мне – я сам.

 

***

 

Мама рассказывала, что я, родившись, не сразу закричал, как полагается, мол, акушерка довольно долго билась надо мной: держа меня за ножки вниз головой, шлепала и шлепала по ягодицам, по спине, пока я не заорал, запоздало возвестив, что я, придя из мглы, тотчас не ушел обратно в небытие. Кстати, это первое мое запоздание глубоко символично: я всю жизнь всего добивался с большим опозданием. В школу пошел на два года позже положенного, писать начал, когда мне было за тридцать, первая публикация тоже изрядно запоздала, женился так же, ребенок мой родился на тридцать восьмом году моей жизни…

 

***

 

Все твое детство прошло рядом с лошадью. Но что интересно: по-настоящему взмыленную лошадь ты впервые увидел по телевизору на олимпиаде в Атланте. Это многое объясняет в характере твоего села, твоих сородичей. Так бережно твой народ относился ко всему. И ко всем – кстати.

Впрочем, можно тысячу раз хвалить свой народ, восторгаться им, но можно один-два раза – даже без восторгов – похвалить другой народ, и все станет ясно, кто ты и кто твой народ. К сожалению, нынче мало кто об этом догадывается.

 

***

 

Ты мог годами не ездить на малую родину, и это было ничего, это было нормально, потому что ты знал, что в любую минуту можешь собраться и поехать, но теперь, когда, в сущности, не стало твоего села, ты сходишь с ума от одной мысли, что, может быть, больше никогда не поедешь туда.

 

***

 

Моя ностальгия уникальна. Если б на свете было еще одно точно такое же село, как наше, с тем же климатом, с той же природой, с тем же ландшафтом, словом, со всем тем, что есть мое родное село, включая и самих удинов со всеми присущими им достоинствами и недостатками и с языком удинским, то есть, если б на свете существовало еще одно удинское село и туда я имел бы доступ, то не так страдал бы. Скажем, русский или армянин, утратив малую родину, переживает не так, как я, ибо есть другие такие же русские или армянские села. Мой случай страшен своей единственностью.

 

***

 

Для одних пишущий людей малая родина – это спасение, это роздых, это счастливая находка. А иные даже не могут прийти к своей малой родине – всю жизнь мучаются. Я же не в силах ни на минуту, ни на абзац отойти от нее, все написанное мною о ней, две трети жизни прожил в городе, а родное село не отпускает, не дает хоть один полноценный рассказ написать о городе. Это горе или счастье?..

 

***

 

Все первородные удинские слова короткие: хэ – вода, шум – хлеб, хаш – луна, иж – снег, га – сад, ход – дерево, жэ – камень, фи – вино… Да только ли у нас так? Думается, все древние языки таковы: кратки и экономны. Лишь необходимые и емкие звуки.

 

***

 

Когда отвожу дочку в школу, либо перед школой, либо в вестибюле встречаю пацаненка 4-5лет, веселого, щербатенького, общительного, который неизменно и заискивающе здоровается со всеми мужчинами без разбора. Мать его сидит вахтершей в школе. Чуть испитая, растрепанная, опустившаяся и наверняка одинокая бабенка. И пацану – видно – не хватает отца, мужчины. Вот он и льнет ко всем.

 

***

 

Санька Г. рассказывает: в деревенской школе, в 7-8 классах, он учился один в классе. Один ученик – весь класс.

– Раздается звонок, захожу в класс, сажусь за парту и жду. Заходит учительница и говорит: «Здравствуйте, дети!»

И так в течение двух лет. Все учителя упрямо твердили: здравствуйте, дети, хотя он и один сидел перед ними.

 

***

 

Москвичи думают, они совершенно убеждены, что вся страна, вся жизнь, буквально всё-всё на одной шестой суши существует для них. Исключительно д л я и во и м я москвичей. Впрочем, так они думали всегда, во все времена, хотя не так нагло, не так откровенно. Вся страна для них сейчас, как Посад для Кремля в прошлом…

 

***

 

Раньше, когда говорили жернова истории, я не понимал, плохо представлял, что это такое. Теперь сам нахожусь меж этими жерновами.

 

***

 

Свободнее всего я чувствовал себя в армии. Именно там я впервые стал всерьез задумываться о своей жизни, начал искать самого себя, свою индивидуальность, что, собственно, и является, наверное, первым шагом к истинной свободе. Но не следует забывать, что армейская свобода очень легка и ущербна при всей своей внешней тяжести: там нет никакой личной ответственности, тебе приказывают, и ты делаешь все, что тебе приказывают, и так, как положено по уставу, и ты свободен. Да на всем готовом. Что может быть удобнее? Не здесь ли зарыт секрет того, что в так называемом казарменном социализме гораздо легче жилось: ты делаешь все, что тебе велят, или даже часть того, что велят, и снимаешь с себя всякую ответственность.

 

***

 

В людях часто я хочу видеть и вижу то, чего мне самому или, точнее, во мне самом, не достает. А мой друг болезненно ищет в людях то, что ему самому присуще. И это мне не совсем понятно: зачем то, что уже есть в тебе?

 

***

 

Где-то там, на краю города, в своем чулане сидит мой хмурый друг и гонит разномастное стадо – да какое стадо! – с остервенением, до изнеможения выкладываясь, гонит огромную орду своих слов и ему, видимо, кажется, что за ними, за этой ордой, можно укрыться от страшного лика действительности, вместо двух слов, вместо шепота, вместо сокровенного молчания, он извергает тысячи и тысячи слов – и все они, сдается, обезличиваются, едва запечатлевшись на бумаге, потому что сегодня чистый, невинный лист говорит гораздо больше.

 

***

 

По телевизору идет балетный спектакль. А я сижу и вспоминаю, как двадцать лет назад умер мой старший дядя, я поехал на похороны и, не успев к выносу гроба, опоздав, остался на 9 дней, а мой младший дядя, брат умершего, уехал сразу после похорон, я его не застал, а не виделся я с ним перед тем лет пятнадцать, и решил на обратном пути заехать, проведать его, но не это главное, а то, что там, гостя у младшего дяди, случайно посмотрел по телевизору фильм-балет с Тимофеевой в главной роли, до того я даже не слыхал о ней, о такой балерине, но она очень понравилась мне, и на всю жизнь осталась в моей памяти – как бы сказать – образцом пластичности, женственности в танце, и слово балет до сих пор для меня – для невежды в этой сфере – ассоциируется с Тимофеевой, исключительно с ней, хотя за последующие двадцать лет я видел множество спектаклей по телевизору и в театре и стал кое-что понимать в балете. Странно это. Сколько вообще таких мимолетностей переполняет нас?..

 

***

 

Он шофер. Он десять лет провел в тюрьме, с 17 до 27, теперь тише воды ниже травы – ни за что не скажешь, что этот человек отсидел долгий срок за убийство. Разумеется, выпивает, но только после работы и в тихом одиночестве. Он ни с кем не общается, не водит дружбы, – отработав смену, сидит в кабине своей машины – пьет и закусывает. Один, и каждый божий день.

 

***

 

Затянувшиеся отношения. Он пошел на работу, оставив ее в постели. Вернулся в полдень – все еще лежит. Разлепила глаза и говорит спросонок:

– Ой, я еще здесь? Раз уже просыпалась, и мне казалось, я уже ушла.

Она же как-то вечерком – с постным лицом стоя перед ним:

– Я сегодня дважды чуть не умерла. Так плохо было.

– Что – сердце?

Молча смотрит на него – чего-то выжидая. Потом – с решимостью:

– Хочешь, вот сейчас, при тебе, помру?

– Нет, что ты. Не надо.

 

***

 

Всю жизнь я стремился к чистоте. Всю жизнь обтесывал себя, отсекая все лишнее, темное, грубое, наносное, а теперь – оказалось – все это никому не нужно, то есть со всем тем, что осталось, просто невозможно жить.

Можно сказать иначе: я так долго, целыми десятилетиями, растил в себе, пестовал, холил удивительное, не похожее ни на что, деревце, и вот ныне, когда пятый десяток, считай, на излете, какие-то люди хотят срубить это деревце, – разве можно?..

 

***

 

Вот – представим – я помер. Скоропостижно, что называется, и жена осталась одна с дочерью. Что же они? Жена ходит на работу, как и сейчас, дочь в школу. Жена после работы заходит за дочерью, вдвоем они идут домой, – молчат или о чем-то говорят? Если да, то о чем? Говорят ли обо мне? И что они чувствуют – каждая про себя, внутри? Не знаю. Но мне очень их жалко бывает, когда начинаю думать, что меня уже нет. Только жалко. Страшно жалко. И это, наверное, главное.

 

***

 

Я сказал матери:

– Хочу написать свои похороны, расписать все до мелочей, как меня хоронят, кто как себя ведет, что говорит…

– Если ты это сделаешь, – спокойно и строго возразила она, – то можешь про меня забыть, значит, ты мне не сын, я тебе не мать.

 

***

 

Ей 2 месяца 12 дней. Она лежит себе мирно, не сучит ножками, не гулит, а спокойно, сосредоточенно смотрит в одну точку и, кажется, о чем-то думает. О чем?..

Ей 2.5 года. Смотрит видеокассету, где мать тетешкает ее же, годовалую, смотрит и плачет, ревет, исходя ревностью.

Ей три годика. Вернулась с мамой из бани и закатила истерику:

– Папа, купи мне сиси, папа, купи мне сиси, там все были с сисями, а я нет…

А в четыре года гостила на Украине.

– Пап, у них тоже русский язык, только они все в шутку говорят: що? як?.. – делится изумленно. – Все время шутят.

 

***

 

Ты встал в три часа ночи, написал абзац, который тебе понравился, что случается крайне редко, попил несколько чашек крепкого чаю с клубничным вареньем, со вкусом, не торопясь, выкурил сигарету, после побрился, кстати, с удовольствием, наслаждаясь, что тоже редкость, после дважды кряду выпил по 50г. коньяку, закусил, тем временем на подоконнике негромко играло радио, лилась легкая, задорная мелодия, жена с ребенком спали себе за стенкой и им снились, наверное, какие-то сны, и тебе было хорошо, и ты исподволь стал дрыгать ногами, перебирать ими, и так, движенье за движеньем, жест за жестом, ты увлекся и начал танцевать в одиночестве, стараясь не шуметь, не топать, ты выделывал всякие такие штучки, и это полшестого утра, когда город еще спал иль только просыпался, потом вдруг спохватился, мысленно окоротил себя и сник, устыдившись. И, сев за рукопись, немного посидел в задумчивости, и услышал, как издали, мягко потрескивая, точно палая листва в погожую осень, зарождается вроде бы шальная фраза. Скоро она легла на лист бумаги:

«Он с утра ловил кур и щупал, какая с яйцом, а какая, значит, без».

Да. Что же дальше?

«Он сельский учитель. Он каждое утро перед школой проводит в курятнике. У него закопченное, морщинистое и крепкое, как грецкий орех, лицо».

И – все.

 

***

 

В пору, когда я активно писал, я жил один, читал, писал, гулял, пил водку, встречался с друзьями, с женщинами. Жизнь моя текла беспорядочно: утро, день, вечер, ночь – все мои занятия совпадали с любой частью времени суток, и мне было все равно – я жил стихийной жизнью. Часто, оставшись один, среди ночи я выходил в город, шлялся себе без цели и думал о чем-то, мечтал, вспоминал, любовался ночным городом, редкими прохожими. Все в себе и вокруг я любил тогда, любил свое прошлое, настоящее и будущее, которое было неясно, как бы в тумане, любил друзей, своих женщин, и вообще всех женщин любил, всех людей, любил свои воспоминания, а больше всего, пожалуй, любил книги, которые читал, словом, любил всю жизнь во всей ее полноте и сложности, и, казалось, так будет до бесконечности…

 

***

 

Его жена три года работала за границей. Приехала, и я в шутку спрашиваю его:

– Ну и как жена?

– Как новая, – отвечает. – Как чужая жена. Как будто своей жене изменил с ней.

 

***

 

Женщины не любят, когда, обольщая их, к цели идешь прямо и слишком быстро. Нужно плести словесные кружева, нужно проявлять изящество и тонкость где-то рядом с тем, чего ты добиваешься. Словом, нужно быть художником.

 

***

 

– Да я массу книг прочел, множество женщин… знал, а вы говорите: не разбираюсь в жизни. Хе!..

– А я сроду книг не читал. И женщина у меня одна. Жена.

 

***

 

Навряд ли человек может быть привлекательным, если в нем нет резко негативного. Если человек не совершает нелепых поступков, если он не творит зло в своем естественном стремлении к чистоте и правде, творит исподволь, сам того не желая, не подозревая даже, то и красоту его, широту его души, многозвучность его сокровенных – скажем условно – мыслей и чувств невозможно почувствовать. Потому-то Дмитрий Карамазов самый живой у Достоевского. Не самый хороший, само собой, а самый живой, из плоти и крови, из души, он широк, глубок и многомерен, насколько я помню, конечно, все ж давно не перечитывал.

 

***

 

Простить обиду – хоть и тяжело, но радостно. Чувствуешь себя окрыленным. Мало кому известна и тем более понятна эта радость.

Записал, и вдруг возмутило: есть ли на свете человек, кого я считал бы своим врагом, кому не простил бы оскорбления или предательства?

Нет! Обычно все всем прощаю. Конечно, очень много людей, с которыми не общаюсь, но это в силу сложившихся обстоятельств. С каждым готов помириться. Зла во мне нет. Злой памяти – тоже.

Неужели я не способен на последовательную ненависть? Неужели изначально во мне заложено всепрощение? Да и хорошо ли это?..

 

***

 

Последние годы чаще всего лежу по ночам и отгоняю от себя всяческие серьезные мысли. Попросту боюсь задумываться. Боюсь трезво и глубоко заглянуть в себя, в свое прошлое и особенно в будущее. Многое страшит, и так живут, мне кажется, нынче многие.

 

***

 

Человек обычно терпит, может терпеть всевозможные муки до тех пор, пока он считается с мнением окружающих, с обычаями, традициями, с законом, если он перешагнул рубеж, нарушил общепринятые заповеди, если окружение, традиции, обычаи, законы для него ничего не значат, он начинает думать исключительно о себе, он обретает почти абсолютную свободу. Абсолютная свобода – это всегда только «я». Там нет – все. Нет – они. Нет – мы. Нет – наше. Только – мое. Мне хорошо – остальной мир пусть летит в тартарары.

 

***

 

Я никогда не мог быть ройным, не мог слиться со всеми, с теми, кто умеет жить, кто все-все, и друзей, и родню, и вообще все превращает в выгоду, в инструмент добывания житейских благ. Это ведь очень просто – быть в рое. А мне не удается.

В сущности, всю жизнь я был наивным, простодушным и до противного доверчивым. А ройные люди все это – давно известно – не прощают, и вот я остался ни с кем и ни с чем. У меня есть жена и дочь – и все, и пара-тройка сносных рассказов.

К тому же, чем старше становлюсь, тем глупее кажусь самому себе, тем меньше ранее понятых истин остаются незыблемыми. С возрастом все подвергается сомнению. Сегодня я ни в чем не уверен. Разве что в том, что пока я жив – и только. Все остальное зыбко.

 

***

 

Дядя В. захворал смертельным недугом и слег. Мой брат с женой пришли навестить его. Он лежал в постели и по всему – отходил уже, страшно худой, голос слабый, слаб/pmargin-right: -0.16cm; text-indent: 1cm; margin-bottom: 0cm; widows: 0; orphans: 0;color: #000000;ый, хрип один, а не голос. Этим своим голосом он велел брату взлезть на дерево, нарвать еще незрелой, зеленой, кислой алычи. Конечно, брат без слов исполнил его желание. Потом дядя попросил:

– Растолките алычу вместе с чесноком, посолите.

Все сделали, как он хотел. Поднесли миску к его кровати.

– Теперь ешьте при мне, – сказал он. – А я посмотрю.

Они стали молча есть это изысканное лакомство. А он смотрел, и из его глаз сочились скупые струйки слез. Брат мой говорит, что то были слезы радости. Говорит, он видел, как губы его шевелились в бессильной, невнятной улыбке.

В ту же ночь дядя тихо скончался.

 

***

 

В сущности, когда бы человек ни умер, уходит из жизни очень рано. Для сравнения представь, что ты ждешь чьей-то свадьбы, готовишься, томишься в ожидании, наконец, наступает желанный день, собирается множество гостей, начинается веселье – и вот в самый разгар застолья, когда только разгулялся, вошел во вкус – неожиданно приходится уходить. Такова смерть, так действует на всякого, наверное.

 

***

 

Сын моей тетки раньше казался робким, тихим парнем, но заработал немного денег и так зарвался, что обо всех стал кричать:

– Да разве это люди! Голь! Нищета! Вот я – да! Теперь мое время пришло! Мое!..

Таких нынче много, ослепленных ничтожным успехом – и самих себя позабывших.

 

***

 

Дядя В. привез из армии патефон. Говорил, что патефоном его наградили за поимку иностранного шпиона. Да и понятно: он служил в начале пятидесятых – а тогда вся страна кишела шпионами: лови сколь хочешь и кто хочет. Одного и мой дядя словил – и его наградили. Иначе и не могло быть. Без смеха, в детские мои годы я искренне верил дяде.

 

***

 

Разведенная молодая женщина с грустной завистью говорит:

– Брат мой все-все для жены делает: и на занятия провожает, и с занятий встречает, и по дому помогает. И она все старается, самые вкусные кусочки ему подсовывает. Отец мой даже ревнует ее к сыну. Такая идеальная семейка сложилась. Кто мог подумать – им ведь всего по 20 лет. Ох, хоть кто бы за мной так поухаживал.

– Но муж-то за тобой ухаживал? – возражаю. – У тебя же был муж.

– Муж-то? Да, конечно. Муж – объелся груш. При чем тут муж-то?

 

***

 

Обличием он типично русский. Но родителей своих никогда не видел, в младенчестве его, взяв из приюта, усыновила армянская семья, которая, однако, в свою очередь, была обрусевшей, но обрусела она в большом кавказском городе, и потому он говорит с едва заметным южным акцентом. Его остановил в городе милиционер и с недоумением спрашивает, перелистывая паспорт:

– Ты что, нерусский? Не пойму что-то.

– Нет, русский, – улыбается он. Следом же: – Да, нерусский.

Милиционер смотрит на него, недоверчиво смотрит, и он частит, впрочем, не меняясь в лице, оставаясь спокойным и улыбчивым:

– Нет, конечно, я нерусский русский, или, может, русский нерусский, в общем, не знаю, не помню, забыл. А кем лучше быть, начальник? Кем выгоднее? А то я приезжий, не разбираюсь, подскажи, пожалуйста, будь другом.

– Дичь какая-то, – ничего не понимая, говорит слегка озадаченный милиционер. – Ты что, с дерева падал в детстве?

И, презрительно ухмыляясь, возвращает паспорт.

 

***

 

Мой брат школьный учитель, и понятно, что живет бедно, скудно, и чтобы как-то поправить свои дела подрядился по вечерам рубить дрова для шашлычной на окраине города. Он рассказывает, что однажды, когда он как обычно рубил дрова, двое мужчин, крупных, дородных, хорошо одетых, сидели за столом неподалеку, ели шашлык и выпивали. Они долго наблюдали за тем, как он орудует топором, наблюдали, наблюдали, и вдруг один из них встал.

– Дружище, где ты научился так ловко махать топором? – спросил он, подойдя ближе. – Я и не видел никогда, чтоб так красиво дрова рубили. Кино какое-то, ей богу. Загляденье.

– Да в селе я жил до сорока лет, – ответил брат. – В глухом кавказском селе – как не научиться

Но мужчина все никак не мог успокоиться. Мужчина пригласил брата за стол, и они продолжили беседу.

 

***

 

Его зовут Василич. Он умеет спать стоя. И очень этим гордится.

 

***

 

Ты тогда был холост, одинок, а она почти ежедневно забегала к тебе, обед сготовить, прибраться, выкраивала как-то время, успевала, хотя училась в институте, да к тому же дома у нее лежал смертельно больной отец. Однажды она собрала огромную сумку белья, увезла к себе стирать, а когда вернула – все выстиранное, выглаженное, рубашки там, постельное белье, даже носки, – когда вернула все это и начала раскладывать по полкам в шкафу, ты случайно увидел, что не все носки твои. Она, может, думала, ты не заметишь, но ты обнаружил несколько пар чужих носков, и сказал об этом ей. Она сильно смутилась, словно застигнутая за чем-то непристойным, и тебя поразила догадка: она принесла тебе носки отца. Ты так подумал – и обомлел: отец болен, и она уверена, что он не поднимется, но ведь он жив еще, жив, а носки уже унесли из дома.

 

***

 

Дочке исполнялся год. Так сложились обстоятельства, что перед тем полгода она жила у бабушки в другом городе. Каждый месяц мы ездили к ней, и она вроде не очень скучала без родителей. Но вот приехали ко дню рождения. Рано утром зашли в квартиру, без шума, на цыпочках зашли и смотрим: сидит на горшке посреди дивана, голенькая, растрепанная со сна, как увидела меня, надула губки, сказала слабым голоском:

– Па-па.

И тихо-тихо заплакала. И сердце мое чуть не разорвалось от горя.

 

***

 

Утром говорил с мамой по телефону. Она гостит у сестры.

– Книгу твою получили, – сказала мама. – Спасибо. Сынок, ты там опять о нас пишешь?.. Не пиши о нас, сынок, милый, не пиши, из-за тебя, из-за твоей писанины, в конце концов, нас арестуют.

– За что? – спрашиваю с удивлением. – За что арестуют-то?

– Нет, не пиши, – не слушая, твердит она свое. – Не пиши, сынок.

Боже, какой же страх въелся ей в душу пред печатным словом!..

Я звоню ей чаще всего по утрам, когда в доме сестры никого нет. Мама долго не подходит к телефону. Я терпеливо жду, живо, зримо представляя, с каким пугливым томленьем на лице она смотрит на прерывисто и требовательно трезвонящий аппарат. Какое это непривычное для нее дело – самой поднять трубку, ответить.

 

***

 

Четверть века назад. В плацкартном вагоне. Молодая беременная попутчица. Беременность весьма заметная. Но она так миловидна, так весела, речиста, такой нежностью блестят ее голубые глаза, так мелодичен голос, так округло, свежо, сочно, полно жизни каждое ее движенье. Помню свою влюбленность в нее. Помню ее влюбленность в меня. Больше ничего не помню – ничего больше и не было. А осталась в памяти во всех подробностях и навсегда.

 

***

 

Он невзрачен, мал, прямо метр с кепкой, правда, всегда одетый во все модное, заграничное, кепку не носит. За короткий срок он сколотил огромное состояние и живет вызывающе броско, напоказ, откровенно презирая тех, кто живет скромнее. И сын его единственный в пятнадцать лет безоглядно самонадеян, нагл. Может запросто в шумной сутолоке школьного коридора подойти к однокласснице и грубо облапить ее, расцеловать, а то и больно укусить воспаленно вспухшую, созревающую девичью грудь. Может ржавым гвоздем нацарапать непристойность на дверце автомобиля нелюбимого учителя, соседа ли ни в чем не повинного – всякого, кто не приглянется. И все ему легко сходит, чадолюбивый отец мало того, что не одергивает зарвавшегося отпрыска, но и всячески оправдывает, кичливо швыряется деньгами, возмещая ущерб пострадавшим, затыкая им рты, чем еще пуще распаляет стервеца на очередные пакости. Что и говорить, по-скотски сытое, хамское семейство, и смешно и грустно вспоминать, что начинал он, коротышка злополучный, с того, что прислуживал сельским богачам, ходил с ними в баню и тер им спины, копал их огороды, собирал урожай в садах, сено косил, дрова рубил, да всего и не перечислишь, тогда еще весьма покладистый, тихий, робкий даже, он делал все, что ни прикажут власть имущие, ничего не чурался, шел на любые унижения, прикидывался сиротой, овечкой, и помнил, знал, ради чего старается, знал и ждал, когда придет его время, ждал долго и дождался, наконец… Тут ты резко обрываешь фразу, оторопело вспомнив, что твоего персонажа, точнее, прототипа твоего персонажа, второй год как нет в живых, он помер, после обеда лег отдохнуть, и скончался от инфаркта, а ты так легковесно ведешь повествованье в настоящем времени, ах ты боже мой, как же ты оплошал, как мог такое запамятовать!.. Что ж, нет человека, чуть погодя, рассуждаешь ты досуже, стало быть, нет и проблем, но одну подробность, что мгновенно вспыхивает в твоем сознании, одну единственную деталь ты не можешь оставить без вниманья, ты легко выхватываешь ее из размеренно скорбного переполоха похорон и она как бы добивает, дорисовывает твоего коротышку: когда стали, значит, как и положено, обмывать покойника, обнаружилось, что три пальца его правой руки застыли, закоченели в известной комбинации, да так убедительно, так крепко, так навсегда, навечно, что, сколь ни старались, ни пыхтели, ни ловчили близкие, так и не удалось разжать их.

 

***

 

У него был рак легких. Ему оставалось жить с полгода, о чем он знал, но никак внешне не выказывал. Как и прежде, жил спокойно и размеренно, только взгляд его орехового цвета глаз стал задумчивее и пристальнее. А жена его, между прочим, точно помолодела, ездила в гости по разным городам, усердно жила активной жизнью, понимая, что скоро окажется в трауре и по обычаю целый год придется сидеть дома – не появляться на людях.

 

***

 

В канцелярии губернского суда присяжных работает девушка. Всем хороша, стройна, грудаста, бедра длинные и мягкие. Правда, лицо тускловатое, черты слегка размытые и приплюснутые, точно монгольские. По всему, страстная, ненасытная, каждое утро появляется на службе заметно истомленная, видно, что не высыпается, появляется опустошенная, вялая, устраивается за свободным столом в дальнем уголочке, роняет голову на скрещенные руки и дремлет. А с десяти часов сидит на процессе секретарем – за всеми записывает.

Что изумительно, субботним утром она зашла к своему парню и, видя, что он стирает, резко и грубо отняла у него постирушку.

– Я этого не люблю! – сказала почти гневно. – Не люблю! Ненавижу! На дух не переношу, когда мужчина срамится!..

 

***

 

Девка была огонь. Вышла замуж – и вся погасла. Брезгливо глядя на мужа, ты с удивлением думал:

– Неужели этот мозгляк погасил тот огонь?..

Вообще страшно, невыносимо, наверное, когда девушка из открытой, веселой, любящей попеть, поплясать семьи, выйдя замуж, попадает в семью, где все ноют и ноют без конца, изо дня в день, не знают ни праздников, ни радости, когда хорошей жизнью для них является достаток в доме и только достаток, а для чего, во имя каких таких целей, нужен такой достаток – никто не задумывается.

 

***

 

Крашеная блондинка лет 35. С тупым, наглым, надменным лицом. В вульгарно короткой джинсовой юбке. Ноги сардельками. С тремя детьми от трех разных мужей. Опять собирается замуж за вполне приличного, достойного, недавно овдовевшего человека. Обхаживает его всячески, и все вокруг убеждены, что она своего добьется – выйдет за него, чего бы это ей ни стоило. Такая уж она – коль положила глаз – не отступится.

 

***

 

На кухонном столе, в глиняном кувшине, точнее, в глиняной вазе стоят три ярких георгина. И осыпаются бесшумно – днем, а ночью слышно, как лепестки срываются и падают на столешницу. Так и наши дни, месяцы, годы осыпаются в какую-то бездну.

 

***

 

Часто люди живут внешней оболочкой, шелухой, даже не подозревая, что, кроме шелухи, бывают еще и зерна, ядра. Только лишь художники – и то самые избранные, истинные – живут и творят, нещадно тратя ядро. Да у них и нет шелухи, поскольку они всю жизнь избавляются от нее, они обнажены и потому так ранимы.

Шелуха – это все внешнее: обычаи, нравы, расчет, гибкость и всякие другие условности. Ядро – внутренняя суть.

 

***

 

Ольга З. позвонила родителям – отец взял трубку:

– Что, сапожки собираешься покупать, Лёка?

– Не-ет. Зачем – у меня же совсем новые сапожки?..

– А я подумал… Впрочем, я всю жизнь только и думаю о женских сапожках: то маме, то тебе, то сестре твоей, то опять тебе.

 

***

 

p align=color: #000000;p align=/span

Одинокая женщина время от времени покупает сама себе подарки и хвастается перед сослуживицами, что у нее есть жених, красивый и щедрый человек, что уже два года он уговаривает ее выйти за него замуж, но она отказывается, мол, она знает цену замужества, насмотрелась на замужних подруг. Спасибо – ей это не нужно. А ночами лежит в холодной постели и беззвучно плачет, плачет.

 

***

 

Сегодня зашел в «Букинист», несколько лет перед тем не бывал там, а раньше, случалось, дважды в день заскакивал, заглянул, значит, вижу – те же продавщицы, только чуть сдавшие, состарившиеся, та же атмосфера, те же завсегдатаи, те же полки, книг даже больше, чем прежде, порылся немножко – и хлоп: «Под сенью девушек в цвету» М. Пруста. Сразу отложил, хотя денег у меня около шестидесяти рублей, а книга стоит пятьдесят, и дома денег нет, ну, совсем нет, ни рубля, но все же не устоял – купил, ибо до этого у меня были четыре романа из семи – 1, 3, 4, 5, а этот – второй, теперь не достает 6 и 7.

Течет время. Все меняется. А мы все те же, те же, те же.

 

***

 

Ничем не примечательное мужское лицо. Но верхние кончики его длинных крепких ушей прижаты-приплюснуты к голове.

– Простите, вы офицер? – спросил я. – Военный человек?

Он согласно кивнул, и я улыбнулся, поняв, что он их, кончики своих ушей, всю жизнь заправлял под форменный головной убор.

 

***

 

Далеко за полночь. За окном сеется осенний дождь, мелкий, невесомый, почти морось, все кругом набухло влагой, город тих, пуст, не ходят уже трамваи, троллейбусы и автомобили, только уличные фонари сиротливо горят в мутной дымке. Ты устал. Ты страшно устал, глаза слипаются, затылок затвердел, налился тяжестью. Ты встаешь из-за рукописи и ставишь чайник на газ и, сев обратно за стол, тотчас забываешься, рухнув головой на руки, и тебе снится, как котенок срывает, стаскивает со спинки стула одежку, тащит на кухню, сворачивается клубком на кофте или рубашке – и спит у твоих ног. Во сне тоже глубокая ночь: ты сидишь в одиночестве, пьешь чай вприкуску и смотришь по телевизору «8,5» Феллини, и тебе почему-то жалко котенка.

 

***

 

За четверть века беспорядочной жизни я так обтерся обо все в городе С., что могу взять любую наугад улицу и рассказывать, что и когда со мной приключилось там-то и там-то, на том углу, в том кабаке, в том доме. Образно говоря: все кругом кишит мною – и все кишит во мне. Если собрать воедино все улицы, все случаи, истории и годы, все влюбленности и разочарования, все страсти, а главное, людей, людей, людей, их судьбы, характеры, темпераменты – мог бы получиться отменный городской роман.

 

***

 

Мой конфликт с мамой, с братом, с тетей С., с ее сыночком и со многими другими – это конфликт между кавказским этикетом и русской сущностью. Просто я малость обрусел – и только. Хотя этикета во мне не меньше, чем в остальных из моей родни, но в то же время сущностного начала очень много. Вся беда в том, что во мне они видят, хотят видеть такого же, как сами, типичного кавказца. А это ошибка. Хуже, лучше ли – не берусь судить, но я другой. Давно уже другой. Но разве объяснишь кому, как перемешена в тебе твоя удинскость с русскостью, что и сам не разберешь, чего больше в тебе, твоего исконно южного, кавказского или русского, как двери реки, слившись, тянут одним руслом, так и ты идешь по этой жизни, вбирая впечатления от двух национальных стихий.

 

***

 

Странно, но это так: когда у простого обывателя есть враг, то существовать ему как-то легче – он весь мобилизуется, жизнь его обретает, как ему кажется, глубокий смысл. Кстати, иногда это касается не только отдельных людей, но и целых народов.

 

***

 

Он кавказец. Он тридцать лет живет в русском городе. Но в последние годы его так часто останавливала милиция и проверяла документы, что теперь он, завидев людей в форме, загодя достает паспорт и обреченно ждет.

 

***

 

Странная причуда. Иногда мне хочется месяц или больше, ну, скажем, полгода побыть русским, еще полгода армянином, еще полгода арабом, еще полгода китайцем, еще полгода французом и так далее. Пожить сколько-то обыденной жизнью определенной национальности. Совершенно перевоплотившись, не зная даже, не помня, что раньше еще кем-то был.

 

***

 

В других народах мы всегда ищем нечто схожее с нами, тогда как нравятся они нам чаще всего тем, что они совершенно иные – привлекают, манят, чаруют именно несхожестью.

 

***

 

Я люблю свою родину. Люблю свою землю. Люблю те тропинки – а они и сегодня живы, – по которым мои деды, каждый от своего дома, уходили на фронт и погибли. А погибали они не во имя какой-то мифической империи, а ради тех же тропинок, что они, быть может, любили гораздо сильнее, чем люблю я.

 

***

 

Поздняя ночь. Сижу один на кухне. За окном огромная яркая луна. Странно, что она такая же теперь и над моим селом за тысячи километров отсюда, так же сеет свой холодноватый свет на старый наш дом, давно заброшенный, на новый дом брата, занятый чужими людьми, на огороды, сады, поля, родники, тропинки, леса, речки, на могилы отца, дяди, бабушек, оставшиеся без призора и, может, оскверненные чужаками.

 

***

 

Декабря начало. А снега еще не было. Припоздала зима. День солнечный, светлый, теплый – градусов десять. Небо высокое и нежно голубое, без единого облачка. Жена с хрустом развалила на две половинки продолговатую желтую тыкву – и такой чудный запах поплыл по кухне.

 

***

 

Меж нами довольно весомая разница в возрасте – почти четырнадцать лет, и первое время она не могла обращаться ко мне на «ты». Несколько недель или, может, месяцев, точно не помню, спали вместе, а она все говорила мне «вы». А спала она в те годы как убитая. Даже когда стучались ко мне, громыхали в окно, не ворочалась в постели, не разлепляла глаз. Да и понятно – с пятнадцати лет жила в студенческом общежитии – привыкла, что вечно за дверью топают, шаркают ногами, галдят, без конца торкаются в дверь – и у меня никак не реагировала на шум. А может, и не так, может, тут другое. Говорила же сама иногда:

– Ой, я спать люблю, спать – во сне я такие сны ви-и-жу-у!..

 

***

 

То что она, учась в восьмом классе, оставила дома включенный утюг, потом, вспомнив, из робости не смогла отпроситься с урока и побежать домой, в сущности, и есть главная черта ее характера. Одно это может нарисовать ее во всей полноте.

 

***

 

Жена говорит: дочка в садике целый день ходила неприкаянная из угла в угол в группе – никто с ней не играл. Не играли-то дети с ней, наверно, потому, что она первый месяц в этом садике, а остальные там несколько лет – давно сдружились. Но дочь так испереживалась, что в три часа дня зашла к матери в кабинет – мать музыкальным работником в садике.

– Мам, пойдем домой, – сказала. – Тут со мной никто не играет.

Жена признается: еле удержалась – чуть не расплакалась. Я тоже, когда она мне рассказывала, едва не прослезился. Страшно, когда махонький ребенок среди множества себе подобных детей чувствует себя одиноким.

 

***

 

Я сказал о жене Сергея Николаевича Н.:

– Красивая, наверно, была в молодости.

– Как – а сейчас разве не красива?

– Сейчас?.. Сейчас она жена Сережи.

 

***

 

Женщина во всех отношениях должна быть глубже, тоньше мужчины, потому что в жизни она переносит муки, неведомые мужчине. Она и вынашивает плод, и рожает, и кормит дитя, и четверть своей жизни – неделю в месяц – страдает от периодических недомоганий. Тем она и крепче, впрочем, выносливее мужчины.

 

***

 

Была ночь августовская, безлунная, темная. Вы отдыхали у приятеля на даче: ты, он и две девушки. Сидели, выпивали помаленьку, да вдруг подруга твоя предложила: ой, жарко-то как, пойдем окунемся. Дача стояла на Волге, по-над самым берегом. Вышли во двор и, взявшись за руки, медленно, опасливо ставя ноги во мраке, спустились по крутому склону, и она с ходу, как была в халатике, ступила в воду и поплыла без единого всплеска. Ты торопливо скинул рубашку, кинулся следом, нагнал ее. Поплыли рядом. Хорошо плавала твоя подруга, легко и без шума. Ты тоже старался. Плывете, значит, бок о бок, и переговариваетесь, и ты чувствуешь, что силы иссякают, но сказать не смеешь, мол, давай назад повернем. Стыдно как-то. Она же плывет и плывет спокойно, и когда уже далеко, видимо, заплыли, когда ты совсем вымотался и водички хлебнул, она говорит: ты как, не устал? может, вернемся?.. Как хочешь, отвечаешь, а сам боишься, если сейчас же она не повернет в обратную, то не знаешь, что будет, но она поворачивает, и ты поспешно, еще раз хлебнув, делаешь то же. Ты так отяжелел, что вода хлюпает под носом, и страшно тебе, до омерзения страшно, но виду не подаешь. Как же – гордый. В какой-то момент дикий ужас охватывает тебя: может, сбились, может, не к берегу плывем?.. Ты в панике твердишь про себя: надо плыть и плыть, не отставая, надо держаться, спасение в том, чтоб не отстать, не отстать. А впереди ни берега не видно, ни огонька, ничего. Ты плывешь уже из последних сил, все взглядывая вбок, еле различая в темноте профиль твоей подруги. Она тоже, видно, устала, больше не разговаривает. Ты же не слышишь даже плеска воды, оглушенный усталостью, ничего не соображаешь, ни о чем не думаешь… и когда, наконец, выплываете на отмель и ты ногами ощупываешь дно, силы окончательно оставляют тебя. С большим трудом, ошалело барахтаясь, на четвереньках ты подползаешь к берегу, и остаешься лежать наполовину в воде. Ты лежишь, не ощущая ни рук своих, ни ног, лежишь, уткнувшись лицом в сырой песок, теплая вода омывает твое почти безжизненное тело, а подруга твоя, стянув с себя халатик, отжимает, стоя где-то рядом, и тебе ужасно стыдно, что так выдохся, что не можешь встать на ноги, и в то же время с жутковатой радостью сознаешь, что один, без подруги, не выплыл бы.

 

***

 

Беда, когда ограниченный человек самовлюблен, когда единственным героем его романа является он сам. Как-то он говорит удрученно и с раздраженьем:

– Ты знаешь, я его спросил, что это он читает, а он мне ответил: это не для тугодумов.

– Ну и что?

– Как ну и что?! Он меня оскорбил. Умный – вишь ли – какой нашелся. Раз целыми днями книжки читает – значит умный?

Еще как-то после обеда, сыто отрыгивая, он говорит:

– При желании всяк мог бы писать прозу – может, чуть хуже, чуть лучше, кто знает. Но – мог бы.

– Ну и пиши. За чем же дело стоит?

– Не хочу. Мне это не надо. Если б захотел…

А сам ленив до одури. Это надо видеть, как он, скажем, моет голову. Садится посреди двора на табурет и, расставив ноги, наклоняется – и жена моет, намыливает, трет, скребет, массирует его голову, поливает из ковшика. А он просто сидит – опустив руки вдоль табурета.

 

***

 

– Когда у тебя гости, – поучала она всерьез, – старайся поменьше пить, чтобы, глядя на тебя, и гости твои мало пили. Зачем добро переводить?

Милая, да когда у меня гости – я всю душу готов им отдать!..

 

***

 

Едем на дачу к Ларисе Николаевне. Она сидит впереди рядом с мужем. Я с женой и ребенком сзади. Всю дорогу Лариса Николаевна подсказывает мужу, где какой знак, с какой скоростью на каком участке трассы ехать. Муж заметно нервничает, но перечить не смеет. Терпит. С некоторых пор в этой семье жена заправляет всеми делами. В открытую верховодит. Вежливо, но твердо и настойчиво. Потому что муж потерял работу – а жена, напротив, пошла на повышение.

 

***

 

Лучше говорить людям да, чем нет: да, ты умен, да, ты добр, да, ты красив, да, ты талантлив, да, ты достоин. Тем более, ничего ведь не меняется, когда вместо нет, говоришь людям да. Ровным счетом ничего. Но все бывают довольны и счастливы.

Выходит, чаще всего обман и есть основа счастья. Мнимого, конечно, счастья. Но многие живут мнимостью. Так что не ленись расточать приятие и одобрение. Помни, что истина нужна единицам. Как угадаешь такого единственного, будь искренен и прям, будь правдив и доверчив: он тебя поймет.

 

***

 

Говорят: счастьем своим человек не склонен делиться, счастье он обычно утаивает от посторонних, а с несчастьем своим носится как с писаной торбой, прямо навязывает всем подряд.

Все правильно.

Ведь стыдно, совестно выказывать на людях свое счастье. Умный человек, если он счастлив, то подсмеивается над своим счастьем, всячески принижает style=p align= Жена говорит: дочка в садике целый день ходила неприкаянная из угла в угол в группе – никто с ней не играл. Не играли-то дети с ней, наверно, потому, что она первый месяц в этом садике, а остальные там несколько лет – давно сдружились. Но дочь так испереживалась, что в три часа дня зашла к матери в кабинет – мать музыкальным работником в садике.44 style= его в присутствии людей.

 

***

 

Душа человека архаична. Она не подвержена веяниям времени. Для души нет понятия прогресса, как и для настоящего искусства. Она апеллирует – если можно так выразиться – чувствами и вечными истинами. Слишком долго она формировалась и отстаивалась, чтобы какой-нибудь мимолетный век мог ее уничтожить. Поэтому я верю, что человек вернется к своей душе. Иначе пшик его цена.

 

***

 

Мне хочется понять, нутром своим ощутить, что испытывает двухлетний ребенок, чьи родители, в стельку пьяные, средь бела дня уснули в разных комнатах, и ребенок неприкаянно ходит по квартире, мыкается от отца к матери и обратно, не может разбудить ни его, ни ее, и все плачет, плачет.

 

***

 

Семейная пара. Оба молодые, здоровые, счастливые. Но совершенно непьющие. Интересуешься у мужа:

– Чего это так?..

Оказывается, его первая жена по-пьянке заспала грудного ребенка. Он прогнал жену, и сам после того не отведал ни капли спиртного, и второй жене не позволяет.

 

***

 

Человек всю свою жизнь стремится быть лучше, чем он есть на самом деле. Правда, это ему не всегда удается или удается плохо – и в этом драма его жизни. А все остальное – так, созерцание да сравнение, и вытекающие отсюда эмоции: зависть, злоба, ревность. Но еще большая драма, совсем трагедия, когда человек ошибается, путает, ложно понимает свою суть.

 

***

 

Чаще всего схватываюсь с людьми, ругаюсь или, точнее, они ругаются со мной лишь потому, что я вслух называю, даю названья вещам, явлениям, поступкам, чем лишаю их невинности. Разумеется, условной невинности, общепринятой, кажущейся.

 

***

 

Едем в поезде. Все в вагоне спят. А я сижу у окошка. Потихоньку рассветает. Состав останавливается на каком-то степном полустанке. Наступает тишина. Но тишина в вагоне не бывает полной. Вон из соседнего купе доносится могучий мужской храп. Вон на верхней полке нашего купе златовласая девушка во сне что-то жаркое зашептала. Вон жена моя выпрастывает из-под простыни руки и с хрустом в суставах потягивается. Вон снаружи раздаются какие-то невнятные женские голоса. Я с интересом выглядываю в окошко. Неподалеку несколько невзрачных домиков. Четыре часа утра, а там все встали, коров выгоняют, тихо переговариваясь. Ничего вроде примечательного, но на душе отчего-то так покойно и радостно!..

 

***

 

Я не люблю слово гнусный. Не потому, что оно плохое по смыслу, вернее, не только поэтому. Не люблю, как оно звучит. Не люблю даже людей, которые его произносят. А произносят, эксплуатируют его чаще всего сами гнусные люди.

 

***

 

Во мне нет наглости. Могу быть и дерзким, и насмешливым, и даже презирающим. Но наглым – никогда.

Хотя в жизни мне, конечно, не хватает всего лишь смирения. Не могу смириться с тем, что мир таков – какой есть, люди таковы – какие есть, сам я таков – какой есть.

 

***

 

Я не нуждаюсь в одобрениях и рукоплесканиях. В этом нуждается мое окружение – это им, равно как любящим меня, так и ненавидящим, необходимо, чтобы меня одобряли и мне рукоплескали: одним в усладу, другим в досаду.

Да.

Со мной никому не повезло: ни жене, ни ребенку, ни моей матери, ни брату, ни сестрам, ни друзьям. Всех разочаровал. Вот какой никчемный человек.

 

***

 

Мне говорят: с тем-то, с тем-то и с тем-то не общайся. Тот – предатель, этот – подл, третий – глуп безнадежно. Но мне интересны всякие люди. Я всех стараюсь постичь. Из каждого пытаюсь извлечь что-то сокровенное.

 

***

 

Если я научусь, наконец, молча и терпеливо сносить плохих людей, если научусь умению не вспылить от оскорбления окружающих, буду несказанно счастлив. Что будет значить, что я победил самого страшного врага – свой темперамент.

Не сметь оскорблять подлеца – даже подлеца! – тогда ты человек зрелый и сдержанный. А то порою такая пылкость прет из тебя, что более всего боишься оплеух: нечаянных своих и негаданных чужих. Единственно позорное и лишнее в общении с плохими людьми – старинная оплеуха.

По своим задаткам я всегда был пылким и восторженным. Но в силу происхождения и личной семейной трагедии частенько умышленно вел себя незаметно и сдержанно. Сироты многое в себе подавляют и до поры кажутся окружающим совсем не теми, каковыми на самом деле являются.

 

***

 

Многим людям нужны необходимые для жизни определенные навыки, знания, способности, средства. Если они все это или хотя бы часть этого достигают, с удовольствием успокаиваются, вернее, далее живут легко и припеваючи, пользуясь и руководствуясь всем нажитым опытом. А я так не могу. Я каждую конкретную минуту должен сызнова переживать и проживать. Для меня опыт предыдущей жизни совсем ничего не значит.

 

***

 

Человек, копающийся в себе, почти всегда общается со своими недостатками, они, недостатки, углубляют его душу, принуждают его мыслить, анализировать, сличать, узнавать и делать выводы – словом, без недостатков человек вряд ли может стать полноценной личностью. А достоинства – что ж о них думать, если они имеются.

 

***

 

Ты стоял в булочной в очереди к кассе, когда вдруг какая-то женщина спереди крикнула:

– Мальчик, ну-ка вернись – заплати!

В дверях пацаненок лет семи-восьми с пакетом в руках – испуганно, пристыжено оглянулся.

– Вернись, вернись! – настаивала женщина, вся такая уверенная, крепкая, налитая, средних лет. – Кому говорят!

– Неси-ка сюда мешочек! – встряла кассирша. – Ну! Чего глядишь?

– Да у меня, тетенька, ничего нет, – растерянно залепетал пацаненок. – Я ничего не брал.

И подошел. Кассирша заглянула – хлеба в пакете не оказалось.

– Что это вы так-то? – сказал ты женщине. – Душу ребенку раните?

– В самом деле, пацана в стыд вогнали, – поддержал какой-то парень. – Нехорошо.

А остальные – человек двадцать – молчали.

 

***

 

У них родился больной ребенок, увечный и физически, и умственно: что-то ненормально было с нервной системой. Ходили, конечно, по врачам. Ходили долго, упорно, но ребенок оказался неизлечимым, о чем врачи однозначно сказали им, и намекнули, что, если они не против, если решатся, могут устроить ребенка в приют. Понятно, не сразу они согласились, они переживали, колебались, на что-то надеясь. Но вмещались их родители, и вскоре сдали ребенка. Само собой, были всякие сопутствующие разговоры, споры, слезы, но понемногу все утряслось. Спустя время, когда у молодых родился еще один ребенок, уже нормальный, здоровый, все у них вроде пошло на лад. Ребенок рос, супруги радовались, лишь изредка с тихой грустью вспоминая о своем неудачном первенце. Шла жизнь, шла в будничных хлопотах и заботах. Но однажды они узнали, что родители мужа, сердобольные старики, на выходные забирают их первенца домой. Они удивились и испугались, не зная, как к этому относиться. Они занервничали. Они утратили интерес ко всему, даже друг к другу, и подолгу не разговаривали меж собой, а по выходным – вовсе сутками молчали. И боялись пойти и посмотреть на своего первенца. Правда, он, муж, разок сходил, но от жены скрыл. Она же не могла набраться смелости, она страдала, истязая себя сомнениями, и старела ото дня в день, хотя ей не было еще и тридцати. Такая у них с тех пор пошла жизнь. Такая она и сегодня.

 

***

 

Жена с дочкой гостили в Москве, и в ночь, когда они уже выехали домой, мне снился сон: будто бы мы с женой в каком-то незнаком городе потеряли ребенка. Помню ужас своего состояния во сне. Но и наутро, пока они не приехали, пока не встретил их на вокзале, чувствовал себя скверно и, главное, то ли из суеверия, то ли еще от чего-то, не мог никому рассказать свой сон.

 

***

 

9 апреля. За окном идет снег. Дует ветер, раскачивая ветки тополей с заметно разбухшими почками. На душе как-то тревожно. В голове сумбур. С женой опять размолвка. Долгая. Три недели не разговариваем, живя в однокомнатной квартире. Ей скоро исполняется 33 года. А у меня ни копейки денег, чтобы купить хотя бы букетик цветов. Вообще-то бедствовать не стыдно. Я это знаю, чувствую нынче на себе. Бедствовать где-то даже благородно, хотя и трудно, тяжко. Но жировать по-скотски, когда другие бедствуют, просто преступно. Я это тоже хорошо знаю. Такое тоже испытывал.

 

***

 

Боже, как жутко дочка кричала, когда с женой скандалили, как нестерпимо кричала:

– Папа, мама сейчас извинится! Папа, мама сейчас извинится! – потом к матери: – Мама, сейчас же извинись! Мама, сейчас же извинись!

Как больно ей было, что меж родителями такой скандал, как больно, как не по себе – крохе этакой.

И как стыдно мне было на другой день, как стыдно и гадко на душе. Я извинился перед ребенком. А она ответила:

– Папа, да я уж ничего не помню.

Хотя еще неделю с опаской поглядывала то на меня, то на мать.

 

***

 

Какая разница между мною и моей пятилетней дочерью? Да самая существенная, самая, пожалуй, разительная: она является частью всего сущего на земле, она такая же составная, как луч солнца, капля влаги, птица, кошка, собака, былинка, цветок, букашка, она еще не отделяет, не может отделить себя от всего, что ее окружает, тем и счастлива. Я же давно просто наблюдаю за этим миром, созерцаю, являюсь соглядатаем, а сам как бы отдельно существую.

 

***

 

Главный недостаток твоего характера, темперамента – импульсивность. Отсюда все твои горести. Еще твоя беда в этой жизни в том, наверное, что всякой незначительной мелочи отдаешься полностью и безоглядно, что называется, душой и телом, не думая ни о времени, ни о том, как то или иное дело может сказаться на тебе, на твоей жизни, на твоей судьбе.

Хорошо холодным, осторожным и расчетливым. Во всяком случае – не больно.

 

***

 

А как я радуюсь, когда знакомлюсь с новым человеком, как я его люблю, как желаю что-то дивное в нем углядеть!..

Ах, как опрометчиво порою я увлекаюсь людьми, как безоглядно, как бездарно увлекаюсь – и как страдаю впоследствии!..

 

***

 

Многие люди живут так: ходят на работу, что-то там делают, возвращаются домой, тоже что-то делают, едят, пьют, шутят, смеются, спят, считается, что живут нормальной жизнью. А еще однажды умирают так же просто, естественно, обычно.

Меня такая жизнь иногда так пугает! Что может быть страшнее – жить рутинно и обыденно, безо всяких всплесков, жить мирно и незаметно – и исчезнуть навсегда!..

 

***

 

– Пап, а пап, – как-то сказала твоя дочь, – мне стыдно признаваться, но я очень рада, что скоро поеду к бабушке в гости.

– А почему – стыдно?

– Ну, как же… уеду, оставив тебя одного.

И ты чуть не задохнулся от счастья, и подумал, что да, что только лишь ради этой минуты, во имя этой ее чуткости, стоило жить и мучиться.

 

***

 

Иногда тебе кажется, что, потея, начинаешь пахнуть своей матерью – что ж, стареешь, наверно.

 

***

 

Гостил у сестры. Там была и мама. Я напился, и не сдержался, распустил нюни, расплакался. Мать моя была недовольна: она вообще считает, что мужчина не должен давать волю слабости ни при каких обстоятельствах. Она из тех, кто не прощает мужчине слезы. Она из крепких. У нее характер. А я – откуда я-то такой?..

 

***

 

Случается, люди говорят, что ты очень похож на отца, говорят, у тебя его походка, его манера говорить, улыбаться, его лицо, голос, характер, повадки, но ты видишь, что у твоего ребенка тоже все твое, отцовское, стало быть, ты похож на своего отца, твой ребенок похож на тебя, значит, и на твоего отца, и дети твоего ребенка, скорее всего, будут похожи на тебя, то есть в себе ты хранишь своих предков так же, как и своих потомков, ты средоточие рода, и коль несешь крест пишущего человека, то основную нагрузку должен брать на себя, и это судьба, от нее ни увильнуть, ни отвертеться.

 

***

 

Порою кажется, что достаточно одной-единственной фразы – и человек весь как на ладони, хотя бы, скажем, такой:

«Курсант милицейского училища к женскому празднику подарил своей невесте свисток, такой красивый, металлический, отполированный, блестящий, ручной работы свисток».

 

***

 

У нее были слегка волнистые русые волосы до плеч. Под платьем острели робкие грудки. Часто хохотала, оголяя белые ровные зубы, и скулы мгновенно пунцовели, и в темных глазах прыгали искорки. Ей шел всего восемнадцатый год, когда из-за неразделенной любви она бросилась с пятого этажа, перекрошила себе все кости, но врачи долгие полгода колдовали над ней и спасли. Выйдя из больницы, недели две она ходила по двору мелкими, медленными, мучительными шажками, потом, одному богу известно, как осмелилась, откуда, из каких потаенных глубин, черпнула силы и решимость, что отправилась к своему губителю, черт знает какому болвану, из-за которого едва не лишилась жизни и который только однажды навестил ее в больнице, пошла, на что-то надеясь, хотя и без того все было ясно, и, вероятно, как и прежде, встретила холод, непонимание, равнодушие, и снова – что никак не укладывается в обыденное сознание! – отважилась на непоправимое: теперь уж взобралась на крышу девятиэтажного дома…

 

***

 

Стоял себе на углу – ждал ребенка из школы. Двое молодых ребят-кавказцев подошли к сапожной будке, видимо, желая ботинки почистить, но заглянули внутрь и чего-то заробели. Стали меж собой переговариваться, и по куцым репликам я понял: чистильщик стар, и они не могут позволить себе развалиться, бесстыже выставив ноги, чтобы старик, согнувшись, чистил им, молодым, обувь.

– Дед, щетка-крем давай сюда, – говорят они с акцентом. – Сами почистим. Не бойся, деньги заплатим.

А чистильщик – колюче-щетинистые белые усы – бодренько так:

– Бросьте вы, ребятки. Моя это работа – я сам и сделаю: нечего тут выдумывать.

Между ними завязывается спор, они оживленно, страстно жестикулируя, пререкаются, и, наконец, находят устраивающий обе стороны выход: парни по одному ботинку снимают с ноги, подают чистильщику – тот чистит, добродушно приговаривая:

– Во дают, чертяки, а, во дают!..

 

***

 

Ей под семьдесят, но характером и сегодня – пионервожатая. Всю свою долгую жизнь пробыла пионервожатой – и ничего: довольна.

 

***

 

Дочке шел третий год. Ехали в пригородном поезде. Она подходила к каждому в вагоне и деловито спрашивала:

– Как твоя хамилиё, а?

Ей весело и ласково отвечали, и она с гордостью называла свою фамилию, и шла к другому пассажиру, удовлетворенная и важная.

 

***

 

В ту же пору, кажется, каждый вечер играли с дочкой в прятки. Она пряталась. Я начинал искать ее, и если долго не находил, она от нетерпенья подавала голос, обнаруживая себя:

– Ку-ку!.. Ку-кук!..

 

***

 

Я и моя мама сидели на кухне. Чаевничали, беседуя о том о сем. Дочка играла в комнате. Обычно она часто забегала на кухню и без конца задавала свои детские вопросы. Но в тот день что-то долго не показывалась – и моя мать обеспокоено предложила:

– Поди-ка, глянь, чем ребенок там занят – чего-то давно не слышно ее.

Я заглянул в комнату и ахнул от удивления: моя смуглая черноволосая дочка лежала на кровати вся белая.

– Что это такое, дочка? – воскликнул я. – В чем ты обвалялась?

– Что ты, папа! – радостно отозвалась девочка. – Я пляж сделала – и теперь лежу и загораю.

Я подошел ближе и все понял: в углу за шкафом стоял мешок с мукой – и вот девочка ковшиком натаскала муки и насыпала на своей кровати пляж.

 

***

 

Сейчас накопилось столько: и материала, и впечатлений, и мыслей, и опыта, пожалуй, только все сжато во мне, сжато до предела, и нужно, чтобы прорвало – тогда все пойдет ладно и складно. Я в этом уверен. Чего стоят одни мои наблюдения, какие вокруг люди, какие характеры, темпераменты, сколько у них историй, сколько всяких подробностей. Боже, лишь бы прорвало, хотя бы еще разок, на год, на два, не более – и я напишу хорошую книгу.

Я страдаю оттого, что я не графоман. Я знаю, что это звучит кокетливо, но это от безысходности: люди, не стоящие моего мизинца, столько написали и все пустое, пустое. К примеру, Л. пишет на компьютере. Без черновиков. С хода. Такие и вещи у него выходят, без чувств, без мыслей, удобно набранный строй слов, фраз. Главное, ничего в его прозе не происходит. Там только имитация того, что должно произойти в художественном произведении. Сдается, он ни в чем в этой жизни не разобрался и, пожалуй, не разбирался. Никого не любил – никого не возненавидел. Все прошелестело мимо него, и сам он прошелестел мимо всего. И проза его сухо шелестит пустотой и бездарностью.

 

***

 

Снимал комнату в частном доме на окраине города. За домом, в просторном саду, стояли улья, штук двадцать аккуратных домиков, расположенных в шахматном порядке, и шагать к уборной приходилось меж этими ульями, которые зловеще гудели и вокруг сновали несметные пчелы, и ты боялся, пробирался медленно, не делая резких движений. Однако это была зряшная предосторожность: пчелы не то что не жалили, ни одна не ударялась о твое тело, все они облетали тебя, не обращая никакого внимания. Им, наверное, было некогда. Они были заняты. Они трудились. Кстати, пчела живет мало – всего тридцать один день. Она слишком себя расходует. Работает с первого до последнего дня. Она почти не спит.

 

***

 

В нашем дворе росло единственное деревцо японской хурмы. Такое чудесное гладкоствольное деревцо. Говорят, мой погибший на фронте дед привез его откуда-то и посадил. Плоды его были мелкие, вдвое меньше сливы и вяжущие рот. Но само деревцо красивое и редкое для наших мест. Но вот мой младший дядя, долгих два десятилетия не живший в родном селе, наконец вернулся домой, бросив в разных городах своих жен и детей, вновь женился и стал жить-поживать в нашем родовом доме. И вскоре для чего-то срубил то деревцо – что еще можно сказать о таком человеке?..

 

***

 

Хотя давно я с нею знаком, учились когда-то вместе, на одном факультете, в одной даже группе, но я не знал ее толком, не знал, что она носила в себе все эти годы, о чем мечтала и как вообще жила. То ли такая скрытная, с загадкой, то ли так себе, пустышка недалекая, но с претензией, не поймешь, всегда держалась сухо и неподступно. Да и виделся я с ней после института редко, от случая к случаю. Известно только, что в студенческие годы увлекалась армянами. Учила армянский язык. Крупица за крупицей выписывала из книг, учебников сведения об армянах. Даже диплом защитила по армянской истории. На летние каникулы ездила в излюбленную страну в гости. Вернувшись оттуда, так и сыпала армянской речью, так и сыпала, невзирая на то, понимаешь ты ее иль нет. Когда ее знакомили с кем-то из кавказцев, тотчас спрашивала, не армянин ли тот, если оказывалось, что нет, до неприличия откровенно теряла интерес. Такая странная женщина. Такая армянофилка, кстати, весьма красивая и элегантная, до тридцати пяти лет не устроила свою личную жизнь – не вышла замуж. Жила одиноко и замкнуто, никого к себе не подпуская. А в тридцать шесть взяла и неожиданно для многих родила. Тут-то и всплывает старая как мир история: выясняется, что столь ревностное увлеченье всем армянским началось с ее девичьей любви к армянину. С любви первой и неразделенной, горестной, ибо парень не мог, не имел права жениться не на армянке. Отвергнутая, она не пала духом, напротив, заваливала своего избранника письмами, ежегодно наезжала в гости и звала его к себе. Так шли годы. Шла жизнь. Он давно женился, имел детей и любил свою семью, ничего ей не обещал, всячески избегая интимных отношений. По всему, он был холодным и очень правильным человеком. Но она вела себя напористо, впрочем, с годами на многое и не рассчитывала – всего лишь хотела родить от него, что ей и удалось, наконец, спустя почти два десятилетия после первой встречи с возлюбленным. Тем и счастлива теперь, горделиво катает перед собой детскую коляску и без смущения рассказывает свою печальную историю.

 

***

 

Три года работал на складе в коммерческом предприятии – и все это время совершенно не занимался литературой. Не хватало ни времени, ни настроения, ни желания, ничего. Я чувствовал себя как в ссылке, как в эмиграции, живя у себя дома. А когда уволился оттуда – как бы вернулся из эмиграции. Вернулся к своим книгам, к своим старым мыслям, к привычному образу жизни. Мало кто поймет, что подобная эмиграция намного страшней обычной вынужденной эмиграции в чужую страну.

Между тем самое гибельное для пишущего человека – просыпаться по утрам с привычным строем чувств и мыслей. Все привычное – притупляет зрение и слух: ты перестаешь видеть и слышать этот мир каждое утро по-новому. Ведь только и можно хорошо писать, каждый новый день встречая и провожая как самый первый и самый последний день твоей жизни. Тогда ты полноценная личность. Тогда ты художник.

 

***

 

Странный человек. Кто мог подумать, кто мог предположить, что он не сохранит ни малейшего почтения к памяти покойной жены. Он как бы начисто забыл ее, вытравив из души 40-летнюю совместную жизнь, раздал из дома все ее вещи, содрал со стен и уничтожил все ее снимки, а одну фотографию, групповой портрет, где она ребенком запечатлена вместе со своим погибшим на фронте отцом, передал ее младшему брату, сказав при этом:

– Твоей сестры уже нет, чего это ваша семейная карточка в моем доме будет висеть.

 

***

 

Невзрачная женщина. Линялый мятый халат, стоптанные тапки. Нижняя часть тела тяжеловатая, всегда источающая запах перестоялой женской плоти, а верхняя – почти сухая, плоская, безгрудая. Лет семь назад она долго суетилась, хлопотала возле соседа, крепкого, молчаливого, сумрачного мужика, целый месяц, а может и больше, все то время, пока он обретался один в доме, без жены, крутилась вокруг него, и схлопотала, пожалуй, разве только беременность нечаянную. А жена приехала, и шумно, с позором, с побоями, выставила ее за дверь. Вся-то любовь: короткая и горькая, горше некуда, но все же гостинчик, все же подарочек для истосковавшейся души. А так, что до, что после, одни бесконечно постылые будни.

Теперь она, случается, по вечерам выходит из дома и ступает по деревенской улице, опустив с хмельной поволокой тусклые глаза, ни на кого не смотрит, ни с кем не здоровается, словно весь белый свет ей не мил. А рядом семенит белобрысый мальчонка, молчаливый и пугливый, ни на шаг от матери не отходит, жмется к ее рыхлому бедру и все заглядывает ей в лицо, заглядывает с таким видом, точно ждет от матери позволенья на какое-либо мальчишечье озорство, но никак не решается потревожить ее. Скоро они выходят за околицу и неспешно шагают себе, взявшись за руки, по пыльной проселочной дороге, а куда и зачем они идут, мать и дитя, унылая пара, и что их ожидает где-то там впереди, какая участь людская, не знает, наверное, сам Бог.

 

***

 

Ты не забыл, как в армии вы совершали как-то марш-бросок на тяжелой военной технике, продвигались медленно, и долго, километров сто, наверное, ехали без отдыха, потом на привале возле какого-то селения, когда ты умывался, цедя водичку из перегревшейся железной канистры, к твоей машине подошла девчонка 8-9 лет, босоногая, в застиранном ситцевом платьице, не забыл, как она смотрела на тебя, на солдата, ты до сих пор помнишь ее взгляд, слегка испуганный и восхищенный, и что теперь, знать бы, спустя 25 лет, с ней сталось, как сложилась ее жизнь, и помнит ли сама о том дне, скорее, не помнит, конечно, а ты вот не забыл…

 

***

 

Удины называют цыган – карачи. Я долго не понимал – откуда такое диковинное название. Лишь недавно вычитал: оказывается, цыгане – выходцы из города Карачи, что в Пакистане. Я живо представляю, как три тысячи лет назад – именно тогда начался исход цыган из прародины – в удинии появились первые цыгане и их спросили: кто вы, братцы, откуда? А они, наверное, ответили: люди мы, такие же, как все, а идем мы из города Карачи, свою долю ищем. Так и прижилось слово карачи и дошло до наших дней.

 

***

 

Моя мама до сих пор искренно радуется какой-нибудь обнове. Прямо как ребенок радуется. Это здорово – значит, еще жива в ней душа, значит, после всех своих потерь, после всего, что пережила, утратив в детстве отца, в ранней молодости мужа, а теперь и родину, не махнула на все рукой. Новое пальто или обувка по-прежнему радует ее.

 

***

 

Он молод, крепок, всегда спокоен, молчалив. Бывает, говорят ему:

– За сто рублей ударишь… того-то?

– Чего ж не ударить, – отвечает без улыбки. – За сто – ударю.

А если тот, кого он соглашается ударить, предлагает двести, дабы он ударил того обидчика, тоже не отказывается. У него нет никаких принципов. Нет понятия и о страхе. Конечно, часто это происходит в шутливой форме, однако, случается, доходит и до зуботычины. Самое же удивительное – кажется, он даже не подозревает, что часто над ним попросту издеваются.

 

***

 

Приходил приятель, посидели малость, поговорили, а когда он ушел, обнаружилось, что кот наш исчез. Дома были я да дочка. Стали звать кота, искать всюду – иногда он, сытно поев, ложился в укромном уголочке и не показывался как ты ни зови. Но нет – нигде не было его. Я открыл дверь, выглянул в подъезд, думая, что, может, кот прошмыгнул, когда приятель уходил, хотя навряд ли такое могло случиться, он раньше ни разу не покидал квартиры, style=/pJUSTIFYspan size=но все же я вышел, спустился по лестнице вниз, выскочил во двор – все без толку. Вскоре пришла жена, мы ей все рассказали, она тотчас же кинулась искать, и очень легко нашла его двумя этажами выше. Оказывается, сидел напротив двери соседской квартиры, откуда взяли его еще молочным котенком и больше никогда он там не бывал. Что ж, стало быть, выйдя за дверь, либо инстинктивно понесся наверх, либо тепло верхнего этажа предпочел холодку нижнего. Но что поразительно: спустя час после того постучалась к нам соседка из той квартиры и сообщила, что мать нашего кота только что околела.

 

***

 

– Ты чего это так грубо с ней? Как тебе не стыдно!..

– Да ну ее!.. Надоела. Видеть не могу, как выставляется.

– Она немножко не в себе – может, страдает, по дочери горюет, оттого и эти выходки?

– Она и раньше была такой. И дочери все это не нравилась.

– Но начала все же ты. Надо было сдержаться. Видно, и вправду с нервами у нее не все в порядке.

– Брось ты, брось! Я-то уж ее знаю. Она просто помешана на мужиках – и всех делов. Так она нормальная баба, открытая, добрая, а как мужика увидит – все, как подменили человека. Противно. Даже когда дочь погибла, в ту самую минуту, она мужиком была занята.

– Как это?

– При мне же все было, вместе поехали на пляж. Дочь, значит, утонула, эти – как их? – спасатели, что ль, водолазы ищут ее, ныряют… Представь, в каком мы состоянии, она кричит, бьется на песке, кто-то ее успокаивает, народ вокруг толпится, все перепуганные… И знаешь, что она говорит… вспоминает из всего этого через месяц? «Ах, как спасатель смотрел на мои ноги, так и пожирал глазами». Разве не стерва? Дочь утонула, еще не нашли ее, ищут под водой, сама бьется в истерике, один из спасателей утешает ее – и что она запоминает: как он разглядывал ее ноги. Скажешь – не стерва? А?..

 

***

 

В центре села стоит массивная каменная церковь. Стоит на зеленой поляне меж тремя исполинскими чинарами. У подножия церкви, в густой прохладной тени, пасутся овцы с ягнятами, кротко щиплют травку. Рядом с поляной, вдоль тыльной стены церкви, лениво, как бы нехотя течет речка, посреди речки громоздятся огромные камни, на одном из камней, на плоском мшистом валуне, замер мальчишка с кувалдой в руках – рыбу ловит. Он ловит рыбу по-своему: поплевав в ладоши, вскидывает кувалду над головой и что есть силы бухает о валун, потом, вытянув шею, зорко высматривает, где всплывет вверх белым брюхом оглушенная рыба. Окрест поляны, на почтительном, однако, отдалении от церкви, стоят дома. Усадьбы. Если же запрокинуть голову, то высоко над поляной, над церковью, над тремя чинарами, высоко над этим божьим миром можно увидеть величаво парящего орла.

Чудный летний день – тишина и покой разлиты кругом. А в ближайшем подворье, под открытым небом, на самом припеке, сидит дряхлый старик с выцветшими, водянистыми глазами на изможденном желтом лице, сидит давно и молча, не шевелясь. Возле него – врытый в землю стол, на столе – графин красного вина сорта шалав, ломоть хлеба, ноздреватый кусок овечьего сыра, хлипкий пучок зелени, нетронутые, прикрыты легким полотенцем. Чуть поодаль, под верандой двухэтажного дома, затаилась рыжая кошка и, задрав хищную головку, плотоядно облизываясь розовым язычком, смотрит на ласточкино гнездо, чуя вековечным своим инстинктом, что едва оперившиеся птенцы, бывает, выпрыгивают из гнезда, желая стать на пока еще слабые, неумелые крылья – и беспомощным комочком шмякаются оземь.

И, слов нет, совершенно ясно, что у этой поляны, у этих чинар, у этого старика, погруженного в свою тягучую последнюю думу, у этой кошки, жаждущей горячей крови, у этих окрестностей, должен быть свой певец, летописец, и он есть, без сомнения, но он вдали от этих мест, что называется, за тридевять земель, как в сказке, и он по сто раз на дню и по тыщу раз за ночь, считай, умирает, изнывая от тоски, от любви и нежности к этой поляне, к этим могучим чинарам, к этой плотной тени и сочной травке, к этим шершавым камням древней церкви, к мальчишке, заинтересованно замершему с кувалдой над головой.

 И там, где теперь он живет, совсем другая кошка с ломтиком хлеба в зубах ходит по длинному коридору конторы и тоскливо мяукает, разыскивая своих котят, которые странным образом в одночасье куда-то подевались, исчезли, и вот она мечется от двери к двери, скребется коготками, ей открывают впуская, но вскоре с истошным криком просится обратно, горемычная, с запавшими боками, с мокрыми, истекающими глазами, все мается в поисках детенышей, кочуя из кабинета в кабинет, в одном из которых сидят двое, мужчина и женщина, с самого утра сидят друг против друга и, по всей видимости, еще ни слова не проронили. У них не очень внятные, надо сказать, отношения, на посторонний взгляд чистые вроде, не запятнанные пока чем-то явным, однако неясные, с туманцем, не утоляющие любопытства, что раздражает многих. Женщина весьма красивая, полнотелая, рослая, стройная в своей полноте, всегда изысканно и со вкусом одетая, и сама знает, конечно, что хорошенькой женщине на службе сходит многое, появившись утром на работе, обычно без дела, праздно сидит пред своим тихим увлеченьем и молчит часами. Он тоже молчит. Они молчат, но между ними, несомненно, что-то происходит, что-то живое, трепетное, сладостно волнующее обоих и в то же время, может статься, пугающе темное, вероломное, способное омрачить будущее, исковеркать судьбы, поскольку как она, так и он давно обременены семьями, детьми, чередой прожитых в привычных хлопотах лет: обоим изрядно за тридцать.

Сайт сделан в мастерской Ivan-E