Материалы

Вой одинокой собаки

 

Далеко, на другой земле,

Рыдает пес, обезголосев.

Б. Пастернак           

 

Тубуш разлегся в густой тени раскидистого каштана и, кося коричневым глазом, казалось, с умилением наблюдал за двумя пятнами солнца, что желтыми блинчиками трепетали поблизости. Тубуш старый пес, много повидал на своем собачьем веку, много пережил, но за последние годы претерпел, пожалуй, слишком нелепые мытарства: хозяева, оставив его одного во всей усадьбе, всем скопом куда-то отбыли, и он все ждал их возвращения, терпеливо перенося бесконечные житейские тяготы и лишения.

Правда, в то погожее осеннее утро, едва проснувшись на рассвете, он выполз из своей еще при хозяевах обжитой, уютной ямки под крыльцом и, перемахнув через плетень, первым, задолго до соседских поросят, оказался под огромным ореховым деревом – частично облетевшим. Под лапами шуршала тускло горящая желтизной палая листва и время от времени, сухо перестукиваясь, задевая ветки, падал сорвавшийся с высоты орех. Тубуш подбегал, с треском щелкал и торопливо хрумкал – и без особых хлопот скоро набил себе желудок.

Послышались глухие шаги и смутный говорок, наверное, какие-то люди шли по тропинке. Тубуш вскинул голову, с интересом поглядел в ту сторону: вскоре показался Васил с тяжелой вязанкой дров за спиной; согнувшись почти вдвое, он шагал в одиночестве и кого-то походя материл, крыл нещадно, отводя душу. А сбоку кралась его горбатая тень. Васил был невелик ростом, кривоног и так некрасив обличием, что на него оглядывались. И походка его, когда он без этих дров, смешная, не поймешь, то ли петух у него перенял важную, дутую осанку и поступь, то ли он у петуха. Еще он очень ловко и пронзительно умел свистеть в два пальца, распугивая собак. Но Тубуш давно привык и не боялся.

Гав! – теперь как бы нарочно подал он голос. – Гав-гав!

Васил остановился, с грохотом сбросил вязанку и, засунув пальцы в рот, – лихо засвистал!

Где-то вдалеке залаяли собаки. Тубуш даже не шелохнулся. Только шумно, с подвывом, зевнул.

Эй, молодец среди овец, ты, что ль? – весело спросил Васил. – Ну, где ты там, покажись?

Гав, – лениво отозвался пес из-под дерева. – Гав. Гав.

Гляди-ка, и собака не считается со мной! – возмутился Васил и на его жутковатом лице, заросшем дикой щетиной, застыло удивленное выражение. – Клянусь этим небом – сейчас разделаюсь с тобой! Бродяга ты этакий!..

Он нагнулся, подобрал подвернувшийся гибкий прут, и Тубуш вскочил, загодя отбежал в сторонку. Какое-то мгновение они стояли с глазу на глаз, человек и собака, но человек неожиданно скорчил гримасу и, показав собаке язык, засмеялся. Странно так засмеялся, потом развернулся и со всего маху полоснул свою тень прутом, немножко потоптался и еще сильнее стеганул. После, отбросив прут, поплевал в ладоши и, раскорячив ноги, взвалил вязанку на спину, переломился в пояснице и пошел своей дорогой, по-прежнему сквернословя – на чем свет стоит кого-то понося.

Тубуш встряхнулся всем телом и, точно вспомнив что-то неотложное, сорвался с места и привычной, знакомой до мелочей тропкой заспешил куда-то. Крепкий, матерый пес грязно-рыжего окраса, ростом с хорошую овчарку, с большой лобастой головой, он с каких-то пор двигался так бесшумно, словно стал бесплотным. Теперь он бежал стремительной рысью, и на краешке его старой памяти то вспыхивали, то гасли, мерцали какие-то давно позабытые, яркие, красочные картинки, и робкая пугливая радость прыгала в груди. Вдруг он резко сбавил шаг и остановился, вывалив язык. Перед ним исходила паром свежая коровья лепеха. Он деловито обошел, обнюхал ее и устремился дальше. Он долго так бежал, и, наконец, выметнулся на шоссе или, как называли сельчане по-старинке, на почтовый тракт, с обеих сторон обсаженный вековыми ореховыми деревьями. Конечно, не за орехами он сюда спешил, да и не было уже никаких орехов, все деревья вчистую обобрали, обтрясли ветка за веткой и унесли люди. Не останавливаясь, Тубуш пустился по тракту, стукоча когтями по твердому асфальту, и, пробежав примерно еще с километр, он стал, вконец усталый: он запыхался, с губ капала слюна. Он каждое утро выбегал на это шоссе, памятуя, что по нему уехали хозяева, выйдет, пробежится, как бы норовя догнать прошлое, стоит, уставится вдаль и смотрит, смотрит.

Кар-р! – крикнула ворона, и Тубуш вздрогнул. – Кар-р!..

На дороге валялась убитая ворона – видно, сшибла машина, а вторая все крутилась около – то на нее, на мертвую, становилась, то спрыгивала, носилась вокруг. И все кричала:

Кар-р! Кар-р! Кар-р!

Тубуш недолго и как бы с удивлением поглядел на ворон, сошел с тракта, облюбовал лохматые заросли ежевики, лишь самую малость побитые осенней пежиной, забился в их сумеречное укромье и вытянулся в сладостной полудреме…

 

Ему шел тогда всего шестой месяц. Стояло ясное, солнечное лето. Во дворе кудахтали куры, чирикали воробьи, курлыкали индюшки, хозяева хлопотали в огороде. Все кругом текло спокойно, но что-то тревожное таилось в воздухе, беспокоило. И он маялся, не находя себе места, носился по двору, ожидая какой-то каверзы от беспечного дня. И вот внезапно яркий день померк, угрожающе мрачнея с каждой минутой. Стало душно, почти нечем дышать и вдруг блеснула молния, зарокотал гром, вслед за тем над головой страшно треснуло, казалось, небо разлетелось на куски, огненный свет больно ударил по глазам – и на землю обрушился град с ветром, расшугав все живое: домашняя птица, хлопая крыльями, разметалась по своим укрытиям; люди с криком-смехом забежали под кровлю летней кухни. А у него от испуга подсеклись ноги, он на мгновение замешкался, ошалев от безумья, осел под розовым кустом, потом опомнился и, суматошно взлаивая, заскочил к людям.

Ой-ой-ой! – визгливо закричала хозяйка. – Все побьет в огороде, все! Пропали наши труды! Ну-ка, подай сюда один! – велела она сыну. – Живо!..

Мальчик протянул руку, подобрал крупную, с добрую орешину, градину, поднес матери и та шустро, с веселой ловкостью установив ледышку на стол, сжала ее двумя пальцами и рассекла ножом.

Сейчас перестанет! – сказала громко, перекрикивая обвальный шум стихии. – Еще бабка моя так делала: разрежет пополам, и все!..

Град и вправду скоро прекратился, и сразу выглянуло солнце – и все вокруг заблестело, засверкало. Град начал быстро таять, журчащими потоками стекая в речку за домом. Фруктовые деревья стояли побитые, сильно растрепанные. И отовсюду чмокали тяжелые капли…

 

По шоссе с гулом проехал грузовик. Тубуш открыл глаза, сквозь сплетение колючек глянул в небо. Солнечный луч щекотнул ноздрю – и он чихнул, вспугнув ящерицу, шмыгнувшую по сухолистью. Он встал, с шорохом выбрался из зарослей и крепко потянулся. Рядом покоился громоздкий камень, наполовину обросший мхом, он подошел, обнюхал его со всех сторон и, задрав ногу, окропил. Надо было возвращаться домой, но его мучила жажда, и он чуток постоял, свесив голову, и его скукоженная тень замерла подле. Он решился, в конце концов, и помчался к лесному родничку. Однако по пути встретил единственную во всей округе соловую лошадь с золотистым хвостом и гривой и с любопытством застыл на месте. Сдвуноженная, лошадь паслась на маленькой поляне, и при каждом скоке железная цепь на передних ногах гремела, звонко разносясь окрест.

Хруп. Хруп. Хруп, – щипала она позднюю жестковатую отаву. – Хруп. Хруп. Хруп.

Изредка лошадь поднимала голову, стояла и чутко двигала ушами, прислушиваясь к окружающей тишине. И это походило на то, как если бы ей грозила опасность и она хотела определить: откуда. Собаку лошадь видела и не боялась ее, поскольку знакомы они давно, и у них сложились вполне доверчивые отношения.

Лесной родничок точно уснул под плотным слоем желто-багряной палой листвы. Тубуш воровато поозирался, остерегаясь, как бы не увидели люди, раскидал лапой листья и, опустив морду, начал спешно и шумно лакать. Сзади хрустнула ветка, он стремглав кинулся прочь, затаился. Из чащобы выбрел старый охотник дядюшка Тумас и, подойдя к родничку, снял с плеча ружье, бережно прислонил к деревцу, и долго нагибался, с трудом, постанывая, складывался худощавым телом, устраивал поудобнее острые колени, руками ухватился за края бочажины и припал лицом к воде. Потом он так же долго и трудно поднимался и, утерев лицо рукавом, перекрестился, вслух выразив свое наслаждение:

Ох-ха-ай!..

 

Тубуш лежал средь безмолвия усадьбы и лениво водил головой по сторонам. То ли он, старея, постепенно утрачивал нюх и слух, то ли еще что, кто знает, но многие прежние ощущения нынче казались пресными. Не то, что раньше. Вон там, к примеру, в той угловой комнате на первом этаже каждое лето выращивали шелковичных червей. Помнится, как много ели эти черви, с каким беспрестанным шорохом днем и ночью поглощали тутовые листья, и как густо, как невыносимо, как затхло пахло оттуда. А то случалось по весне, лежа под кустом розы,Тубуш слышал, как с глухим шумом вверх по колючим суставчатым стебелькам подымаются соки и как наливаются, набухают, все твердея, тугие бутоны и на рассвете, с хрустом лопаясь, распускаются, с еле уловимым шелестом раскрывают лепестки первым лучам солнца.

А с каким тихим потрескиваньем остывали оседающие угли в печи-тарыне, когда хозяйка пекла лепешки, а заодно и тяжелые, увесистые ломти постной свинины пришлепывала к раскаленной стенке тарына. А рядышком, на длинном дощатом столе, соленая брынза на тарелочке, графин мутно-желтого вина, пара стаканов и тут же молодые хозяева в веселом, шумливом ожидании. Сам хозяин трудится у верстака, не отвлекаясь, орудует рубанком, выгоняя золотистую кудрявую стружку, у него срочный заказ, он ведь плотник, он кому-то вяжет окна и двери, он с детства только и делал, что махал топором, водил рубанком, пилой, фуганком, и кисть его правой руки намного больше кисти левой. Случается, конечно, он закуривает сигарету и, присев на корточки, негнущимися, грубыми пальцами треплет пса по ушам и он млеет от удовольствия, прижмуривая глаза, молотит хвостом…

 

Соседи подтащили стол к грушевому дереву. На стол установили табурет. Сосед взобрался, взгромоздился на него, и длинным шестом с полой легкой тыковкой на конце начал срывать груши с отдаленных веток. И все это неторопливо, бережно, по одной груше, а иная из них весит с полкило и если сорвется, разлетится на мелкие кусочки, и это надолго, наверное, не скоро сядут обедать, и прокормиться изо дня в день все труднее и труднее. Из девяти ближайших домов – лишь в одном жили люди, остальные пустовали. Впрочем, еще в один – поселились чужаки. Тяжелая, постылая настала жизнь, порой невыносимая и, может статься, он жив-то пока только потому, что у него есть прошлое.

Тубуш встал и понуро поплелся к чужакам. Но у речки за домом навострил уши. На мостике крутился подросток из пришлой семьи. Он так ловко запускал плоские камушки, что те дважды, трижды подпрыгивали на поверхности воды. Но он мог и в него запустить. Тубуш не доверял подросткам, тем более мало знакомым, никогда не знаешь – чего от них ждать. Он свернул с тропинки, перешел мелкую и тихую речку вброд, приблизился к дому. Посреди двора на бельевой веревке проветривался цветастый матрас и по всей округе разносился застарелый запах ночной слабости подростка. По сейвану молочный теленочек стукотил мягкими еще копытцами. У крыльца глупо и одиноко суетилась лысая цесарка. Мать подростка сидела на ступеньке лестницы, неспешно лущила фасоль. Тубуш коротко взвыл. Женщина подняла голову.

А ит, гет бурдан!– сказала, как всегда, на чужом наречье.– Собака, иди отсюда!

Тубуш смотрел прямо ей в глаза. Издали, от собачьей конуры жалобно заскулила бело-пегая сучка. Тубуш едва взглянул на нее, и на миг вспыхнуло и погасло какое-то прозрение.

Сэнэ демирэм – гет бурдан! – строже сказала женщина. – Не тебе говорю – иди отсюда!

Тубуш терпеливо ждал.

Рэд ол бурдан – сэнэ деиллэр! – прикрикнула женщина. – Мотай отсюда – тебе говорят!

Тубуш ее не боялся – он не ожидал от нее зла – и, однако, ошибся: женщина встала, подхватила очажные щипцы и швырнула в него. Щипцы пролетели мимо, и он попятился к калитке. А женщина, точно забыв про него, вытянула из плетня сухую хворостину для затопки: она собиралась развести огонь меж двумя закопченными камнями. Она тайком от мужа разоряла плетень, но все же муж услышал характерный треск, вышел из комнаты с недопитым чаем в руке, и у них завязалась перебранка.

От конуры вновь заскулила сучка. Она томилась на цепи, и… пришел-то он, оказывается, только к ней. Он знал ее с весны – цвела белая акация, одуряющее сладким духом заглушая все остальные запахи, и вся гудела от пчел, и он видел ее глаза, полные влаги, ее нежные ноздри, трепетавшие в волненье, ее слегка раскрытую пасть и розовый язык промеж желтых клыков…

Нэ япышмысан?.. – Женщина изловчилась и достала его хворостиной. – Чего ты повадился?..

Тубуш отскочил в сторонку, и только раз гавкнул, и делать нечего – угрюмо заковылял обратно. Подросток ушел с мостика, но рядом, над речкой, росла небольшая округлая ива, сплошь облитая все еще зелеными, сочными лохмами. И там кто-то скрывался.

Гав! – как бы требовательно подал голос Тубуш. – Гав-гав!..

Подросток высунулся из укрытия и, глядя на пса, приложил палец к губам – дескать, молчи. Его с телячьей поволокой большие глаза таили какую-то тайну. Тубуш перешел мостик, не выпуская его из поля зрения. Тубуш пришел к себе во двор и увидел, что сосед по-прежнему торчит на табурете. Жена его стояла возле стола – принимала и складывала груши в плетеную корзину. Их юная дочь в кургузом платьице, скорее всего и воспалившем воображенье подростка, сидя на корточках, с рук кормила поздний выводок индюшат размоченным хлебом.

Все шло своим чередом. Сосед целился шестом в одинокую грушу на кончике ветки. Жена следила за его движениями. Ивовые космы шевелились – подросток следил за девушкой. Тубуш – в свою очередь – следил за подростком. А девушка поминутно вставала с корточек и следила за дорогой. Индюшата в это время следили за ее руками и беспрерывно пищали.

По дороге неспешно, взявшись за руки, шли парень с девушкой.

Кто это там? – спросил муж с табурета. – Как вроде чужие…

Да какие чужие? – возразила жена. – Дядюшки Тумаса внук с женой. После такой-то страшной беды…

Они ведь давно женаты – чего это как голубки разгуливают?..

А-а, все же заметил, муженек, как люди к женам относятся?..

Чем же ты не довольна? У тебя нет причин недовольство выражать – так я понимаю.

Мам, а ты по любви выходила замуж? – ввернула дочь, оборвав пресноту пустячной перепалки. – Папа долго ухаживал за тобой?

Да какое там!.. – усмехнулась мать. – Его родители пришли сватать – мои согласились: вот и вся любовь. Неужто этого увальня на табурете можно было любить? Куда мои глаза глядели – не знаю. Он тогда только вернулся из армии и привез огромное, прямо сказочное приданое: две наколки на тыльных сторонах ладоней – на одной: СЫН КАВКАЗА, на другой: ЭХ, ЖИЗН, – без мягкого знака, заметь. У русских в этом слове мягкий знак бывает. Вон они, шрамы от них до сих пор красуются.

Видали, какая грамотная – по-русски заговорила! – с насмешкой вставил муж. – Ничего не скажешь, готовая учительница, как и братец ее. Но он больше на крестьянина смахивает.

Да, мой брат учитель, и если в нем больше крестьянского, значит, он хороший учитель. Вот что я тебе скажу, муж.

С шестом в руках он замер в недолгом раздумье.

А я так понимаю, – сказал, – пора тебе захлопнуть хлеборезку.

Правильно, затыкай мне рот! – взвилась жена. – Тебе всю жизнь нашептывали про меня: она и такая, она и сякая, и ты верил, и житья мне не давал. Что ж, мне не привыкать, давай поноси, как и вся твоя родня поносила. Известно, впрочем, какие они сами. Не слепые – все видим.

Не вымещай на других свое дурное настроение. Имей совесть.

И она примолкла, держа руки под ярким цветастым передником, вся такая крутобедрая, крутогрудая и крутоскулая. С черными завитками волос на висках.

Эй, муж! – очень скоро встрепенулась она. – Не знаешь, кто айву запекает? А? Печеной айвой пахнет.

Да откуда мне знать! – возмутился он. – Айву какую-то выдумала. Кругом сплошные пустые дома – какая еще тебе печеная айва? Лучше б обедом занялась…

 

Они все говорили, а Тубуш, разлегшись под межевыми чэрвэндами-пряслами, подремывал, изредка открывая глаза и подмечая, что делается на соседском сейване: там девушка гремела посудой, и пахло съестным. Девушка небольшого росточка, плотного, крепенького сложения. Она частенько заскакивала в комнату – то ли в зеркало гляделась, то ли на часы взглядывала. И все улыбалась, вся сияла, то и дело постреливая глазками на дорогу, и мать украдкой наблюдала за ней, и подросток в своем укрытии томился в горячечном волнении, и во всем этом крылась какая-то тайна.

Кыш! Кыш! Ты что это вздумала?.. – закричала мать, затопав ногами. – Раз курица закукарекала – жди несчастья.

По грунтовой дороге, вздымая жидкую осеннюю пыль, проехала легковая машина, и она тотчас же, почти без паузы, сменила тему:

Совсем недавно в развалюхе ютились – теперь шагу пешком не ступят. Гляди-ка, какими важными заделались – на автомобиле с темными стеклами разъезжают.

Значит, сумел человек – вырвался из грязи, – рассудил муж. – Голова на плечах, значит, имеется – так я понимаю.

Как же – вырвался! Говорят, по уши в долгах сидит. Да и что он за мужик, приличную уборную не сколотит в своем дворе, жена его, выйдя по нужде, на все село сверкает

Зря ты так. Он бедный, но честный парень. Ничем таким не запятнал себя.

Женщина подумала и выложила готовенькое: мол, бедные дорожат честью так щепетильно потому, что, кроме чести, им терять-то больше нечего. И сказала еще, задрав голову кверху:

Муж, ответь мне на такой вопрос: у тебя есть большая, очень большая… ну, такая неисполнимая мечта?

Он долго не отвечал – похоже, силился и не мог вникнуть в суть сказанного женой. Он метнул на нее растерянный взгляд и сросшиеся брови его, там, где они срастаются, на переносье, встопорщились жестким, колючим пучком.

Большая мечта? – переспросил он. – Да это…так я думаю…

Так ты думаешь – да! – передразнила жена. – Что дальше? Тебе, что в лоб, что по лбу, все одно: «так я думаю». Разве это муж?..

Попридержи язык! – осерчал он, и табурет под его ногами сыграл, взмахнув руками, он выронил шест, но чудом устоял, не полетел вниз, и выговорил с укором: – Вечно-то всех осуждаешь! Не по-людски это. Так мы скоро в этих… в новых наших соседей превратимся.

Да – она такая – ни себе, ни другим поблажки не дает. Что же касается новых соседей – они-то свое дело хорошо знают: скоро все село к рукам приберут.

Девушка сошла по ступенькам лестницы, неся громадную сковородку шваркающей на свином сале яичницы. Тубуш внутренне встрепенулся, но не сдвинулся с места.

И этому бедолаге киньте чего-нибудь, – сказал сосед, спрыгнув со стола и отряхиваясь. – Тубуш, поди-ка сюда. Ну!.. Смотри, стал и стоит. Не шелохнется. Вот характерец.

Он же боится тебя, папа, – сказала девушка. – Разве подойдет?

Чего это боится? Что я – изверг какой? Чего меня бояться?..

А помнишь – как ты его пнул ногой?.. Целую неделю хромал.

А нечего лезть куда не следует. Нашкодил – и получил свое.

Дочка, и кислого молока из подвала принеси, – попросила мать. – Как назло, и корова яловая бегает, чем будем кормиться весной?

До весны еще дожить надо, – сказал муж. – Так я понимаю. Эй, девка, и арбуз прихвати! – крикнул он дочери. – Во рту горечь…

Женщина застыла на месте, глядя на розвесь ивы над речкой, и вдруг сорвалась и побежала, и груди ее под кофтой точно сбесились, так запрыгали, и Тубуш с веселым лаем ринулся следом.

Куда это ты? – успел лишь сказать муж. – Что с тобой?

Ах ты сукин сын! Ах ты тварь, гадина! – бежала жена и кричала. – Чтоб тебе пропасть! Чтоб ты провалился со всем своим семейством!..

Что? Что это? – поспешая за ней, говорил муж. – Кто это? А?..

Ты еще спрашиваешь? – женщина обернулась. – Стоит, паршивец, в кустах – подглядывает! Я давно заметила – что-то шевелится там. Целыми днями, значит, стоит и подглядывает! Мы к ним, как к людям, а их щенок дрянь, оказывается, сучье отродье!..

Ладно, успокойся. Чего ты от них хочешь?

Чего хочу? Чтоб прибрали к рукам щенка своего! Больше ничего! Сходи и поговори с его отцом. У нас во дворе девица на выданье. Я не позволю!.. Пусть накажет ублюдка своего!..

Только-то? – усмехнулся муж. – Разве они люди – то скулят, то нос задирают. С ними не столкуешься.

Тубуш снова залился лаем, в полный голос, захлебисто, и оба они, муж и жена, как один, затихли. По дороге шел путник – издали видно, что не свой, не сельчанин.

Кто бы это мог быть?.. – в задумчивости промолвила жена. – Вроде к нам идет. Нет, к соседской калитке подошел. Поди встреть.

Муж прикрикнул на пса, тяжело нагнувшись, пролез под чэрвэндом-пряслом, двинулся к калитке. Тубуш примолк и поодаль уселся на задние лапы, не спуская глаз с пришельца. Долгий путь, видимо, прошел незнакомец – черные ботинки стали матово белыми от мучнистой пыли. Он что-то сказал соседу. Тот что-то ответил. Так они стояли и долго о чем-то спорили.

Что? – с тревогой спросила жена, когда муж вернулся к столу. – А? Ищет кого или?..

Муж молча сел, подкатил к себе арбуз и, одним касаньем ножа развалив его, объяснил, что незнакомец просто поведал историю своих мытарств, мол, долго, слишком долго он с семьей мается без крыши над головой и потому намерен заселиться в этот пустующий дом.

А ты? Ты-то что?

Что – я? Наплел, что люди на заработки уехали – скоро приедут. И нам велели за домом присмотреть.

А он? Он-то что?

Он сказал, что не верит мне, что все равно вселится. И – все.

Ах ты боже мой! Беда-то какая! Что же теперь делать? Господи, трижды церковь твою на коленях… ползком обойду – только избавь!..

 

Вот это я везунчик! – совсем близко раздался бодренький голосок. – Опять к обеду подоспел.

Девушка за столом вспыхнула – он всегда появлялся неслышно – даже пес не облаивал его: давно привык.

Ну, раз подоспел, – сказал отец, – стало быть, присаживайся.

Парень достал из кармана горсть жареных каштанов – ссыпал на стол перед девушкой. Губы той дернулись в улыбке, ресницы затрепетали, и она как-то особенно посмотрела на него, одетого во все броское, модное.

Как жизнь-то? – весело спросил парень. – А?..

Какая, к дьяволу, жизнь. Муки одни. Сил нет.

Парень стоял и улыбался. У него были сияющие, слишком светлые глаза на смуглом, как бы обветренном лице. И маленькие, без мочек, суховатые уши. Еще он любил часто стричься, благо отец работал парикмахером, и всегда ходил с аккуратной прической. А на груди крестик с распятием красовался, даже не крестик – увесистый крест с очень выразительным, выпуклым распятием. Отец полюбопытствовал:

Слушай, он у тебя что – золотой?

Конечно… – рассмеялся парень. – Чего бы мне жестянку носить?

Тяга к дорогим безделушкам и уменье одеваться – разные вещи, – неизвестно с чего заметила мать. – Надо знать место и время.

То есть как это? – удивился парень и как бы оглядел себя со стороны. – Я что – плохо одет?

Одни понимают жизнь как сплошные удовольствия, – вовсе с туманцем произнес отец, – другие как повседневные заботы…

Не врублюсь никак, – пожал плечами парень и, сев за стол, утвердился локтями. – Крест как крест – сейчас многие носят.

Что тут… врубаться? Ты выучился на учителя – так? А работаешь кем? Что ты там делаешь в своем клубе? Я слыхал, к примеру, что похабные фильмы крутишь…

Кто это вам сказал? – взволновался парень. – Кто, а?..

Кто бы ни сказал: мне это не нравится. Понятно?

Парень лишь на секунду смешался – и тут же задиристо улыбнулся:

То есть вы отсылаете меня куда подальше?

То есть говорим, – в тон и весомо ответил отец, – что близок локоток, да не укусишь!

Ладно, прекратите! – встряла мать. – Без вашей перепалки тошно.

Парень малость помолчал, и как ни в чем не бывало предложил девушке:

Пойдем сегодня в клуб? Хороший концерт намечается. Пойдешь?

Нет, – сказала та, но глаза ее обещающе блеснули. – Давай поднимемся наверх – что тебе покажу.

Отец тяжко вздохнул, встал из-за стола и увидел, что дядюшка Тумас возвращается с охоты. Ружье закинул за спину, убитого зайца приторочил сбоку к поясу. Подойдя вплотную к ограде, он хрипло окликнул:

Эй, милый человек! Ты дашь мне попить или дальше пройти?

Сейчас, дядюшка Тумас, несу! – отозвался сосед. – Налью только.

И вскоре поднес старику красного вина в высоком тонком стакане.

Нынешнее? – спросил тот, приблизив посуду к глазам. – Или?..

Нет, летошнее. С соседской веранды. Литров двести отжал.

Оба посмотрели на дом, с размахом построенный, просторный, двухэтажный, с широким сейваном, обвитым виноградом. Кое-где среди пегой осенней листвы уцелели мелкие тугие грозди. Они одновременно, словно сговорившись, вздохнули: грустную, тягостную картину представлял собой вид покинутого дома.

Старик молодцевато, хоть и с трудом, в три приема, опорожнил стакан.

Может, еще налить? Иль к столу пройдем?..

К столу – если зажарим зайца….

Нет, спасибо, – спешно отказался сосед. – Оставьте его себе.

Он только однажды слышал, как кричит, ревет, что малое дитя, заяц-подранок, и не ел зайчатину, не мог.

Старик пытливо поглядел на пса.

Все удивляюсь – какая хорошая собака! – восхитился. – Смотришь и диву даешься: откуда все это в такой твари? Она ведь, я заметил, часто без цели, без нужды, бегает по тем тропам, по которым в свое время хозяин ходил. Умница такая

Тубуш всем нравится. Где свадьба, где поминки, он там, и все его привечают, кормят…

Молодец! – подмигнул старик собаке. – Держи голову выше, парень, ты это заслужил!.. И не бойся никого…

Он даже знаменитого свиста Васила не боится, – войдя во вкус, отметил сосед. – Все собаки врассыпную, а этому хоть бы что.

Васил… да, совсем от рук отбился. Пьет страшно. Распоясался – со всеми подряд схватывается. Как бы ни свихнулся. Ладно, пойду помаленьку. А то старуха беспокоиться начнет.

Сосед в задумчивости поглядел старику вслед и вернулся к столу.

Ну, что он? О чем говорил? – пристала жена с расспросами. – Узнал, как обстоят их дела?..

Нет. Видно, уладили все. Всем селом деньги собирали…

Меня что поражает: все ходит по лесам, по полям, все кружится, не боится. Могут ведь подстеречь – и отомстить. Странный он какой-то.

Что ты хочешь – изъеденный временем старик.

Немного помолчали. Потом жена встала, навалилась грудью на стол, и что-то шепотом растолковала мужу. У него перехватило дыхание, отвисла губа.

Это правда? – через силу выдавил он из себя. – Точно знаешь?

К сожалению.

Ты хочешь сказать…

Да, муж. Да!

Нет, этого не может быть!

Может. Мать же я, все подмечаю.

Да сейчас я его!..

Жена торопливо обошла стол и положила руки на его плечи.

Наплюй. Держи себя в руках.

Как это – наплюй. Как теперь людям в глаза глядеть?

Ничего. Всего лишь нашкодили до свадьбы. Потерпим.

Какая свадьба?.. А как он давеча со мной говорил? У самого рыльце в пушку…

Тихо, тихо. Тсс. Идут.

Те спускались по лестнице. Дочь переоделась. В легком голубеньком сарафане на тоненьких бретельках она вышла на солнце, и сарафан ее непристойно засквозил.

А это зачем нацепила на себя? – раздраженно спросил отец. – Сбрось и эту тряпку – ступай нагишом. Чего теперь стесняться?

Руки дочери буквально рухнули вдоль тела.

Что случилось, папа? – помолчав, сказала она притворно наивным тоном. – Ты не раз видел этот сарафан – и ничего не говорил.

Он молча смотрел на нее. Она тоже замолчала. Глаза ее светились влажным блеском, и в форме ее пухлых губ, в том, как она часто открывала рот и водила языком по губам, отец углядел что-то неприятное. Очень неприятное и постыдное. Он сглотнул ком.

Иди давай, иди, бесстыжая, в дом – переоденься, – сказала мать. – Отец так хочет. Да и прохладно вечерком будет. Не лето.

Та с ленцой стронулась и нехотя поднялась наверх.

Что обо всем этом думаешь, муж?

Все идет прахом. Так я понимаю.

Гав, – вяло подал голос Тубуш. – Гав. Гав.

У калитки стояла старуха – дальняя соседка, просила зарезать курицу. Парень враскачку, заложив руки в карманы брюк, подошел, принял у нее птицу, но от ножа отказался: просто оторвал курице голову и отшвырнул прочь. Дочь вышла из комнаты все в том же сарафане.

Не буду переодеваться! – сказала. – В чем хочу, в том и хожу, я не ребенок!

Мать с яростью подбежала к сейвану – и прямо зашипела:

Покарай меня Бог, если не покалечу тебя! Будешь еще мне!..

Дочь в сердцах хлопнула дверью. А парень шагнул к груде дров, взял колун и с показной лихостью, с одного маху развалив ольховый чурбак, откинул колун в сторонку.

Коль уж вылущилась правда, – сказал, – то честно признаюсь: если настаиваете, могу уйти, конечно…

На-ка – выкуси! – оборвала его мать, не по-женски грубо сложив три пальца и, подойдя к столу, взяла ломоть хлеба и сказала, как отрезала. – Клянусь вот этим божьим даром, я уничтожу тебя, если осмелишься надсмехаться!..

 

Тубуш с беспокойством заметил, что тени стали перемещаться, неумолимо удлиняться. Скоро сумерки совьют хрупкую тревожную тишину над селом. Он плохо переносил темноту, и обычно по вечерам бродил от дома к дому. Соседи тоже убрались со двора. Женщина без дела ходила по сейвану – и все не могла успокоиться.

Если б хоть была помолвлена, связана надежным словом, – изливала она душу. – Сучка! В кого такая уродилась? Он-то, он! По пояс в грязи сидит, подлец, а кричит – не брызжи. Хвастает. Будь ты самым-рассамым, но если начал жизнь со срама, не видать счастья. Твой парикмахер отец разве для того выбривал с каждого лица по рублю – складывал рубль к рублю, чтобы выучить тебя, вывести в люди, разве для того?..

Э-э, да перестань, жена, хватит! – донесся из подвала недовольный голос мужа. Он там под одной аккуратно укладывал груши на полки, каждую отдельно обкладывая золотистой шуршащей соломой. – Не пали, не сжигай душу – без твоих слов все ясно. Вовек не отмыться нам.

Тубуш пустился вглубь села. Пробежал пустующие дома, равнодушной торопцой проскочил мимо галдящих у родника женщин, нырнул по отлогому склону в овражек и резво, не сбавляя хода, взойдя наверх, ненадолго оцепенел у окрашенных в синий цвет ворот. Там стояла красная машина, тщательно отмытая, блестела влажным глянцем. Хозяин поднял капот и задумчиво склонился над мотором, ни к чему не притрагиваясь.

Раньше он числился в больших начальниках, теперь нигде не работал, хотя по-прежнему рядился в костюм и галстук, выезжал на своем автомобиле в центр, на сельскую площадь, стоял среди людей и молчал, все время молчал, словно знал нечто важное о жизни и таил ото всех. А в сущности: жил себе замкнуто, мрачно изнемогая от благополучия – громадный дом, что полная чаша, и дети все пристроены по разным городам, и двор обнесен высокой оградой из речного булыжника, и железные ворота всегда на запоре – не сунешься.

А в другом дворе весьма и весьма довольный, счастливый до одури человек развалился в гамаке, подвешенном меж двумя яблонями, раскачивается потихоньку, явно наслаждаясь тем, как молодая женщина, вся такая ладная, мягкая, располневшая в замужестве, хлопочет по хозяйству. Изредка он поднимает голову и этак легко, неназойливо наставляет ее – что и как делать. Подол ее красного платья тяжело намок от плеснувшей из ведра воды, и это очень волнует его, и время от времени он бормочет себе под нос:

Что может быть лучше, а? Что может быть лучше!..

Тубуш проскочил еще несколько пустующих домов, и остановился возле двора, где яблоки зимних сортов, как и заведено в селе, целой горкой складывали на высокую тахту под открытым небом и укрывали плотным слоем папоротника – так они хранятся долго, вплоть до следующей весны.

А за тем дощатым забором с завистью в тоне рассуждали:

Они живут-то исключительно для того – чтобы жрать. Видел бы ты – за какой богатый стол садятся. Рассказать – не поверишь. Может, поедем, а? Этого попрошу…

Как же, жди – он тебя отвезет. Он у родной матери всю жизнь денежки брал, подвозя в райцентр.

Брось ты. Он еще малой капелькой висел на кончике отца, я уже на машинах разъезжал – неужели откажет?..

А дядюшка Тумас возился в коровнике и шепелявил со своей старухой – верно, вынул изо рта протезы – и губы запали.

И еще в одном подворье:

Кто ж виноват – что у тебя детей много? После твоей свадьбы еще со/span4 JUSTIFYspan size= style=/span/spanбаки не успели все тарелки облизать – у тебя их уже трое было. На что надеялся?..

И еще в одном:

Люди, приезжавшие из города работать, люди чужой национальности, как правило, оставались навсегда. Вот какое село было!..

Правда – хорошее было село. Старое, древнее, и большое: тут тебе и юг, и север, и восток, и запад. На юге, скажем, свой говор, свои шутки-подначки, на севере – свои. Бывало, на западе шел дождь, а на востоке солнце светило как новенькое. Да, прямо огромное было село, и стояло оно в долине среди гор, тысячи лет стояло на этом месте, в этой котловине. Для сравнения вообрази маленький родничок на дне оврага, что не однажды разлетался под копытом коня неприятеля, потом долго и трудно, капля по капле стекался обратно.

А этот безмолвный, заброшенный, мертвый дом раньше был многосемейным, раньше от детского гомона он гудел, как улей и, как матка в улье, всегда сидела среди детей их бабушка, девяностолетняя, но бодрая еще старуха. Где-то они сейчас?..

А Васил опять вернулся домой пьяным. Шатаясь, поднялся на сейван, включил электричество и, отшвырнув кошку ногой, своей неизменно важной, дутой походкой подошел к зеркалу и, проведя ладонью по недельной щетине, вдруг всей пятерней ударил себя по щеке и сказал: – Суки!.. – постоял, раскачиваясь, и снова ударил, все глядясь в зеркало, затем снова и снова, и все повторял: – Суки!.. Суки!.. Суки!..

Тубуш вывернулся из-за угла и – глядь: дверца освещенной изнутри машины раскрыта настежь. Льется негромкая музыка. Совсем зеленая девчонка стоит, взявшись рукой за дверцу, тесно сдвинула стройные точеные ножки, вся напряженная, стоит и кокетничает и немножко стесняется своего кокетства, и этот боров с пустым, жирным, раздутым лицом, этот ошметок когда-то бедной, донельзя бедной, почти нищей семьи, отхвативший себе неприметное, но хлебное местечко, этот первейший в селе самец, свесив толстую длинную ногу, сидит за рулем и что-то нашептывает ей. Тубуш подкрался ближе.

Гав! Гав-гав-гав! – залаял злобно, словно предупреждая девчонку о подстерегающей ее опасности.– Гав-гав-гав!..

И та мигом вильнула юбчонкой, растворилась в темноте. Ее ухажер презрительно посмотрел на кобеля, смачно сплюнул и, убрав ногу в салон, замахнулся кулаком.

Какая гадкая собака! – сказал досадливо. Потом то же самое почему-то повторил по-русски. Потом – по-азербайджански. Потом – по-армянски. Попытался и по-английски, но вышло коряво, смешно, и он еще раз сказал по-удински: – Какая гадкая собака!..

 

Чужая корова перемахнула через оградку и паслась себе в заброшенном огороде. Тубуш слишком поздно вернулся домой, и сразу кинулся на нее, на корову и, озверев от ярости, стал гонять вдоль оградки. А после, на другое утро, оказалось, что как следует, искусал ее, и этот боров, хозяин коровы, подстерег его и, загнав в угол, так жестоко, люто отделал лопатой, что от боли и ужаса он обмочился. И целую неделю провалялся в своей ямке под крыльцом. Лежал и стонал, зализывая раны. Соседи приносили жратву. Он при них к пище не притрагивался, словно обиделся на весь род людской. Соседи оставляли миску и уходили. Он в одиночестве ел и поправлялся…

 

По дороге шли двое мужчин. Шли неторопливо, попыхивали сигаретами.

Слушай, кто же все-таки прикончил чужака? – спросил один. – Дядюшка Тумас или внук его?

Какая разница? – ответил другой. – Главное – сумели. Он или внук – все равно. Старик все взял на себя – и ладно.

А я думаю: ерунда это. Ничто нам не поможет – все разъедутся. Вот и хоронят уже без креста – кто тут останется?

Чего? Как хоронят?

Без креста. Так вот. Не велят памятники с крестами на могилки ставить.

Кто не велит? Откуда знаешь?

Как откуда – сам видел: вчера на годовщину ходил в нижнюю часть села. И там объявился этот… наш главный туз с наказом: памятник должен быть без креста. Люди стали возмущаться – скандал разразился на кладбище.

Это что же – сам он надумал? Или кому-то в угоду?..

Его разве поймешь. И так все ясно: выживают всех…

Так и не поставили памятник?

Как поставишь, если он над душой стоял, кричал, стращал?..

Вот сволочь. Сегодня это, завтра кому-то в угоду заставят обрезаться. Да… все разбегутся, рассеятся по всему свету. Боже, что может быть хуже: иметь родину в пределах одного единственного села и потерять его!..

Тубуш возвращался домой. Над головой нависла огромная луна. Село понемногу засыпало, гасли окна, выключались телевизоры. Во многих домах спали, кто-то, возможно, и не спал, лежал в своей постели в горьком и тяжком бдении. Но все кругом затихло. Лишь где-то вдалеке, точно пробуя голосок, тявкала собачка. Чуть ближе откашлялся мужчина.

Какая подходящая для воровства ночь, – произнес он спокойно, негромко. – Луна светит. Сухо.

Тубуш задержал шаг.

Ладно, быстрее! – грубо и насмешливо возразила женщина. – Помочиться без меня выйти боишься – в разбойники записался. Живей давай, прохладно все ж!..

Тубуш затрусил дальше. Соседи тоже легли. Погасили свет в спальных комнатах. А родной двор, заглохший в заброшенности, казался средоточием запустения. Тубуш обходил дом, с тоской взглядывая на мутные бельма окон. Он как бы нехотя, лениво брел, а рядышком неслышно плыла его куцая тень. Пес и его тень – вот все, что осталось от былой жизни. Обойдя дом, он стал посреди двора и, задрав голову, завыл: – У-у-у-у-у!.. Протяжно завыл, с печалью. Безысходно. В ответ молчание. Только в высоком небе роились звезды, и, казалось, зябко потрескивали. Он еще раз завыл: – У-у-у-у-у!.. Потом заполз под крыльцо, лег в свою ямку и скоро заснул. Спал он беспокойно, тревожно вскидывая голову на всякий шальной звук, на случайный шорох. Изредка он слегка поскуливал во сне – кто знает, может, ему снились хозяева, или, может, бело-пегая товарка мерещилась под буйно цветущей белой акацией. Просыпаясь, он краем уха слышал, как струится и шуршит по черепичной кровле роса, размечая тишину поздней ночи редкими сонными каплями с карниза.

Сайт сделан в мастерской Ivan-E