Материалы

Предвестие

 

1

 

Абрик мягко вонзил лезвие топора в стояк забора и с каким-то жадным интересом огляделся по сторонам, словно целую вечность отсутствовал. Но ничего нового и необычного вокруг он не увидел: все то же серенькое, как и вчера, осеннее утро, размытое легким туманцем, все тот же мертвый, отживший свое огород, все тот же молодой сад, облетевший, сиротливо оголившийся; да все тот же дом, громоздкий, с размахом затеянный, но так толком и не достроенный. По двору носились недавно снявшиеся с насеста куры, что-то выклевывали в черной, волглой от ночной свежести земле; индюшки держались наособицу, сумрачно важной, безмолвной стайкой. Абрик поднялся на сейван, торкнулся в дверь – заперта. Шагнул к окну, заглянул внутрь: девочки спали, разметавшись на своих кроватках, жена тоже легла, не раздеваясь, вытянулась поверх одеяла, а мать сидела за столом, уронив голову на скрещенные руки. Стучать он не стал, лишь кашлянул негромко, давая о себе знать, и мать, вздрогнув, ошалело вскочила на ноги, потом, увидев его, успокоилась и скоро вышла на сейван. Тихонько притворила дверь.

Только не шуми, – сказала, приложив палец к губам. – Под утро заснули, пусть поспят. Что, как там?..

Все нормально, – шепотом ответил он. – А вы тут как? Сильно переживали?

А то как же, – вздохнула мать. – Всю ночь как на иголках. Лучше б ты дома сидел, с тобой не так страшно было б.

Нельзя. Все мужики там. Как все, так и я.

Вы что же там, всю ночь стоите? Не отдыхаете?..

Нет, что ты! – усмехнулся он. – Спим на перинах.

Что торчать ночь напролет с топорами, вилами в руках? – слегка возмутилась мать. – Что вы сделаете с таким оружием, если что и случится?..

Ничего!.. – раздраженно отмахнулся он. – Говорил в свое время: давайте ружье купим. Нет, не позволили. Теперь вот стою всю ночь с топором в обнимку, как мальчишка, пацан какой. Что за дом, что за мужчина без ружья?..

Да кто знал, что такое несчастье навалится на нашу голову? Кто знал! Ох, чтоб сдохнуть, сгореть им всем, кто все это затеял!..

Ладно, успокойся. Мне велишь тихо говорить, а сама завелась. Пойду посплю малость, есть еще часок-другой до школы.

Как ты работать-то будешь? Уснешь перед классом.

Не знаю. Как-нибудь… Не один я такой.

Казалась, он и заснуть не успел, как жена затормошила его.

Вставай, в школу опоздаешь. Вставай, встань же, девочки уже оделись, тебя ждут.

Он с трудом разлепил глаза, глянул на часы и… снова провалился в засасывающую сладость сна.

Господи, что же это такое! – закричала жена. – Каждое утро я должна мучиться, поднимая тебя!

И, сдернув с него одеяло, резко шлепнула ладонью по голому плечу. Он подскочил, сел на кровати, опустив ноги на пол.

Ты чего дерешься? – вяло замахнулся на жену. – Сейчас как дам!..

Жена убедилась, что он окончательно проснулся, молча вышла.

Абрик встал, высокий и сильный, с волосатой мощной грудью, с заметным брюшком, и начал разминаться, энергично заработал руками, разгоняя сонную квелость. Спать, конечно, хотелось: шутка ли, сколько ночей на ногах, на стылом осеннем воздухе – с непривычки ломило все тело. Он оделся, прошел во вторую комнату и, пока брился, после завтракал, беседовал с детьми.

Теперь что – война будет? – спрашивала старшая Стеллочка, пытливо округлив глазенки. – А, пап?..

Нет, что ты. С чего ты взяла?

А-а, врешь ты все, обманываешь.

Что значит: врешь? Как ты с отцом разговариваешь?

А чего же ты на посту стоишь – если не война?

От хулиганов, всяких воров охраняем село. Знаешь, как много воров нынче развелось, ночами шастают по селам, машины, скот угоняют. Вот и стоим, охраняем.

Отчего же бабуля другое говорит? Значит, или бабуля врет, или ты. А сам всегда нам говорил: врать нехорошо.

Ты опять за свое: врешь не врешь? Бабуля!.. Бабуля женщина, ничего в мужских делах не понимает.

Бабулька сказала, – встряла Зоечка, средняя дочь, светленькая, с веселыми конопушками по личику, – бабулька сказала, что всех нас вырежут, как цыплят. И дом сожгут, и машину угонят, и коров. Вот, бабулька сказала.

Он коротко поглядел на нее.

Бабушка просто пугает вас, чтоб вы хорошо вели себя, не баловались.

Стеллочка с недетской въедливостью заметила:

И бабуля, и мама говорят: «с нами пусть делают что хотят, лишь бы детей не тронули». Как же это, а?..

Вы их побольше слушайте – трусливых женщин.

И вдруг Леночка, самая младшая, обняла его за ногу и, вскинув хитроватое личико, льстиво залопотала:

А я не буду бабульку слушать. Мамку тоже. Я только папку люблю. Он меня на машине катает.

Вот-вот, – с улыбкой подхватил он, – так и надо. Не слушайте никого. – Он приласкал ребенка, погладил по пушистой головке. – А теперь ступайте, быстренько протрите машину, скоро поедем.

Девочки, словно враз обо всем позабыв, друг за дружкой вылетели из комнаты и, с веселым топотком сбежав по лестнице, кинулись к машине. А он заглянул в спальню, где жена убирала постель.

Вы хоть детей пощадите, – попенял ей, складывая в папку свои бумаги. – Что толку без конца языками молоть? Что будет, то и будет. Детей заранее не калечьте.

Все село слухами кишит, – отмахнулась жена, – мы скроем, от других узнают, какая разница.

Все равно не надо. И это… никуда со двора не отлучайтесь. Понятно? Никуда. Скажи и матери. Кстати, где она сейчас?

Не знаю. У этих, наверное. – Жена повела головой в сторону соседей. – А что, так плохо дело? А? Может, знаешь что, а от нас утаиваешь?

Что я могу знать. – Он чуток помешкал. – Просто нужно быть ко всему готовыми. Мало ль. Сидите дома, если что, сразу приеду.

Жена промолчала, грустно понурясь с подушкой в обнимку, и он поспешно вышел…

2

 

В центре, возле магазинов, людно, шумно. Кажется, все мужское население высыпало сюда. Так оно и было, наверное. Кто же усидит дома в томительной безвестности в столь тревожные дни, когда не знаешь, какую участь готовят где-то там на своих разнузданных сборищах озлобленные, обезумевшие от ненависти люди. Сельчане побросали свои дела, оставили заботы по хозяйству, стоят и перемалывают все новые и новые слухи, что долетают из города с фантастической быстротой, и не поймешь, что взаправду было, а что, может, и здесь сплетено досужими языками.

Абрик побродил, потолкался среди людей, прибиваясь то к одной кучке, то к другой, но ничего, сулящего хоть малое утешение, не обнаружил. В каждой кучке один кто-нибудь говорил, остальные, затаив дыхание, слушали, и что ни весть – дичь какая-то неслыханная, сплошные изуверства, порой до того немыслимые, что ноги подкашивались. А когда он услышал, как молоденькую девчонку всей толпой насиловали прямо на глазах привязанной к фонарному столбу матери и потом, окатив ее, девчонку, ведром бензина, кинули зажженную спичку, он в буквальном смысле почувствовал тошноту и слабость в ногах и, боясь принародно рухнуть наземь, отступил в сторонку, прислонился плечом к стволу молодого тополька. Постояв немножко в одиночестве и оправившись, он решил, что нечего впитывать в душу всякую мерзость, что нужно поберечь свои нервы, они ему еще понадобятся, по всему, скоро настанут денечки пострашнее. И подмоги ждать неоткуда, никто со стороны не поможет, не заступится – самим придется защищать село. А каким оружием – с топорами, вилами разве выстоишь. Знать бы, где ружьецом можно разжиться. Но кто в такое сложное время согласится продать ружье – нет, такого глупца, пожалуй, не сыщешь ни за какие денежки.

Абрик еще немного постоял в горестном раздумье, и вспомнил, наконец, что дядюшка Тумас раньше был заядлым охотником и, как всякий стоящий добытчик, держал сразу несколько стволов. Правда, теперь он не то что на охоту – за собственные ворота редко выбирается. Стар стал. Все равно надо съездить, вдруг повезет, да и податься больше некуда. Если ничего и не выгорит, посидит, душу отведет. Хорошая у старика семья, добрая и слаженная. Порою смотришь на них и не понимаешь, как им удалось во всех своих делах и поступках сохранить такую основательность и неспешность, такую всеми утраченную сладость старинного уклада.

Дядюшка Тумас сидел посреди комнаты на табурете, опустив ноги в тазик с водой. Молодая невестка, жена внука, устроившись перед ним на низеньком, детском стульчике, мыла ему ноги. Совсем еще недавно она была школьницей, со смехом, с визгом носилась в стайке своих сверстниц, а теперь вот женщина, считай, за хозяйку дома. Увидев учителя, она смутилась, пунцовея светлым лицом, но не бросила занятия. Лишь сдержанно кивнула. Он отметил про себя, что и обличием она изменилась: как-то вся выявилась, устоялась телом.

Пожав старику руку, он сел на старинную крепкую тахту, застеленную блекло сиреневым ковром со стертым ворсом.

Как живете-можете, дядюшка Тумас? Не хвораете?

Бог миловал, – ответил тот. – Дышим себе помаленьку.

И умолк, весь сосредоточился на своих ногах в тазике, верно, давая знать, что не только невестка старается, моя ему ноги, но и он ценит, уважает ее труд. На вид старик казался суровым, но всего лишь казался.

Ну что, хорошо быть замужем? – обращаясь к бывшей своей ученице, шутливым тоном спросил Абрик. – Где лучше: в школе или замужем?

Та мельком глянула на него и прыснула беззвучным смехом.

Замужем все же лучше, наверно, а? – улыбаясь, сказал он. – Учить ничего не надо.

Та вскинула лицо, обдав его сияньем своих радостных, счастливых глаз, и сделала какое-то мудреное движенье рукой, желая что-то объяснить этим жестом, и Абрик понял, что сейчас, при старике, она не станет с ним разговаривать. Молодой невестке нельзя подавать голос в присутствии старших домочадцев. Таков обычай. Нынче, как правило, недолго воздерживаются, всего первые несколько недель и то не во всех домах. А раньше, в старину, это могло длиться и год, и два, и по тому, сколько молчала та или иная молодуха, настолько она считалась путной.

Абрик сидел, расслабившись, закинув нога на ногу. Все кругом располагало к покою, к умиротворению. Они молчали. Но и молчать в этом чистом и опрятном доме было легко и приятно. В тазике тихонько хлюпала вода – невестка умелыми, ловкими руками крепко терла, массировала ноги старика, где-то в соседней комнате негромко играло радио, звучала мягкая, ненавязчивая музыка, часы мирно тикали на комоде, словно ничего вокруг не происходило, словно все эти нынешние страсти, слухи и толки, совсем не коснулись этой семьи.

Хватит, дочка. Спасибо, – сказал дядюшка Тумас. – Будто помолодел – так хорошо ты вымыла мне ноги.

Невестка взяла полотенце и старательно, жестко вытерла старику ноги; и, подав шерстяные носки, подхватила тазик с водой, вышла.

Дядюшка Тумас легко, без охов поднялся, он никогда не жаловался, хотя и плох давно, немощен. Он вскинул одну ногу, помогая себе руками, установил на табурет и, низко согнувшись, стал натягивать носки.

А я к вам по делу, – начал Абрик. – Угадайте – по какому?

Старик выгнул жесткую, в сетчатке морщин, длинную шею.

А чего мне гадать? Подожду – сам скажешь. Я никуда не спешу.

Абрик невольно улыбнулся норовистой речи старика.

Ружье хочу выпросить у вас, – сказал. – Или одолжите на время, или продайте. Но – дайте.

Дядюшка Тумас натянул носки. Сел на табурет. Сложил ладони на коленях.

Зачем оно тебе?

Как зачем? На постах стоим, село защищаем.

Пока не защищаете, – поправил старик. – Только охраняете. И мои сынки стоят, знаю. Охранять можно и без ружья.

Как же так?..

Абрик стал рассуждать, что у кого в руках оружие имеется, ружьишко какое-нибудь, тот еще так себе, хорохорится, бравадой заглушает свой страх. А у него внутри все сжалось – и не трусость это, лично за себя он не боится, в этом смысле он сник и смирился, за судьбы детей, матери и жены тревожится.

А у меня даже вилы с обломанными зубьями, – признался он. – Как же быть?..

Ничем не могу помочь, – сказал дядюшка Тумас. – У меня у самого одна двустволка – и я тебе ее не дам. Сам пока живой.

Он помолчал, излучая невозмутимый покой. Абрик чего-то ждал, разглядывая фотографии на стене, большие и маленькие, с нечеткими изображениями, тусклые, в неприхотливых, самодельных рамках. И все лица незнакомые, наверное, предки старика. Тишина стояла в комнате, и слышно было, как отчетливо тикают часы на комоде, как где-то там за стеной играет радио, а с сейвана доносятся звуки обыденных хозяйственных хлопот, смягченные чуткой ловкостью рук молодой невестки.

Если дурь какую не выкинете на постах, – после долгого молчания предупредил дядюшка Тумас, – я и своим говорил, если никого не заденете и если не разбежитесь кто куда, может и обойдется.

При чем тут это? Никто не собирается разбегаться.

Если дрогнете и двинете из села, – терпеливо пояснил старик, – то эти звери навалятся, видя, что сами уносите ноги.

Вы считаете, нужно сидеть, сложа руки, и все минует?

Я ничего не считаю. У меня сыновья есть – пускай они мозгами пораскинут. Теперь ваш черед думать. В прошлую резню тоже все село со страху рассыпалось по всей округе – и всех поодиночке уничтожили.

Это когда?– спросил Абрик.– В пятнадцатом?..

Может, в пятнадцатом, а может и позже, – сказал дядюшка Тумас. – Кто же теперь помнит?

Скажите, – вдруг ввернул Абрик, – тогда так же было страшно?

Тогда такой суеты не было, – просто ответил старик. – Не было ни радио, ни телевизора, ни телефона, ни машин, слухи доходили с опозданием. Мы и не ожидали никакой беды. Однажды ночью проснулись от топота коней – и все началось. Да и прятаться в ту пору было где: кругом необжитые горы, леса непролазные стояли. В леса подавались, правда, крепкие, выносливые люди, чтобы выжить. Даже детей с собой не брали. Особенно малых. Днем и ночью эти звери по пятам шли, преследовали, а дети хныкали, плакали от усталости, от голода, холода, и по голосам детей настигали… Строго было с детьми. Случалось, собственными руками люди душили своих младенцев или оставляли в глухих зарослях, в оврагах, и уходили вглубь леса, убегали от погони…

Вы тоже?.. Лично вы… в горах спаслись?..

Вот таким вот мальцом был я, – старик вскинул перед собой ладонь.– А спас меня Абдул-хан. Был такой человек из Бума, как сейчас помню, смелый, отважный мужчина. Если б не он – всех вырезали бы. Загнал нас человек триста к себе во двор, ворота запер. Головорезы к нему: давай их сюда, неверных, казнить будем. А Абдул-хан им: нет, какие они вам неверные, удины они, и я их купил, слуги они мои, не выдам вам. Вот какой был человек. Богатый, но с широким сердцем. Кормил-поил нас почти три года. Правда, и работать заставлял, как же без этого. Потом, когда пришли русские, когда установилась прочная власть, распустил по домам. Я давно сельским тузам говорил, что надо бы памятник Абдул-хану поставить. Все ж таки целый народ спас от верной гибели. А они только посмеялись надо мной…

Вернулись, значит, в село, а тут все наше добро растащили. Все унесли, а что не смогли унести, порушили, пожгли. Села, считай, не было, одно ровное место. Даже стены многих домов разобрали, кирпичи увезли. Потом, спустя много лет, я в том же Буме в одном доме увидел ковер, что моя мать ткала. Имя ее, МАНШАК, внизу, в правом углу ковра, было выткано. Как узнал наш ковер, прямо обмер от удивления, спросил: откуда, мол, он у вас? Знал, конечно, откуда, но хотелось им в глаза поглядеть. Так, сказали, это еще дед наш когда-то купил. Я покачал головой, промолчал. Что толку говорить? Деда того давно в живых нет, да и столько времени утекло – ничего не вернешь. А в другой раз наши ворота видел. Случайно так, проходя по чужому селу, узнал наши ворота, постоял, поглядел, повздыхал – и ушел. Даже дубовые ворота утаскивали, ничего не оставляли.

Старик внезапно замолк. Помолчал и спросил:

Вот ты учитель, а знаешь ли, отчего озерцо в Соловьином логу называют: «Курами загубленные»?

Нет, не знаю, – признался Абрик. – Кажется, слышал что-то, но не помню сейчас, забыл.

А ведь с тех пор пошло такое название. Тогда это самая окраина села была, никто там еще не жил. Вокруг озерца глухой ольшаник рос. И вот люди, спасаясь от резни, забрались в этот ольшаник, в самую гущину и хоронились там. Но баба одна глупая с собой петушка прихватила, и петушок этот всех подвел, загубил невинных людей…

Да, да, – поспешно закивал Абрик. – Помню, конечно. Вспомнил.

И поднялся, видя, что старик явно настроился на долгую беседу.

Если можете помочь, – сказал напоследок, – не откажите. – В долгу не останусь.

Дядюшка Тумас развел руками: вот, мол, я, вот и дом мой – обыщи, если не веришь.

Абрик попрощался – вышел. На сейване молодая невестка налаживала самовар. Проходя мимо нее, он с прежней шутливостью обронил:

Ну, так что лучше: школа или замужество?

И то, и другое, – в тон ему, но очень тихо ответила она.– Всему свое время.

Молодец! – с улыбкой подхватил он. – Пять баллов!..

И пошел со двора. Осенний день, совсем уже предзимний, бесцветный, блеклый, был на исходе. Близились сумерки.

 

3

 

Минули первые оживленные часы на посту. Улеглось возбужденье, вызванное новыми слухами, все выговорились, высказали свои опасения и предположения. Костер дважды подживляли дровами, что вечерком подвезли на грузовике, и сейчас он, костер, горел ярким и ровным, надежным пламенем. Все лепились к огню, все же холодноватая, знобкая настоялась ночь. Людей на посту немного, всего два с половиной десятка, не густо, конечно, если учесть, что пост опасный, на самом въезде в село расположен, на главной трассе, по которой, в общем, и могла нагрянуть беда. Там, в глубине села, само собой, еще были посты, но этот первый, и так мало народу. Еще три автомобиля готовно замерли поодаль от костра: светло-салатовый «Запорожец» Абрика, да двое «Жигулей», белой окраски и вишневой, в темноте казавшейся черной. А немудреное свое вооруженьице, пяток охотничьих ружей и все эти топоры, вилы и прочие ничтожные снасти, ребята держали под рукой, кто между колен зажал, кто за спину закинул, кто и в сторонку отложил, к куче дров прислонил. Разговаривали вполголоса, то и дело замолкая, чутко прислушиваясь к ночной тишине и бросая быстрые, сторожкие взгляды на трассу, что проходила шагах в двадцати. Она, трасса эта, обсаженная вековыми ореховыми деревьями, была широкая и прямая и далеко просматривалась, так что, почуяв свет фар или невнятный гул машины, разбирали свое разнородное оружие, всем скопом выбегали на шоссе и тесно, плечом к плечу, выстраивались поперек дороги. Остановив машину, обычно кратко и деликатно, вежливо объяснившись, осматривали ее, заглядывали в салон или кузов, если машина грузовая, и, не задерживая, пропускали.

Но сегодня им повезло. Проехало всего три легковушки и автобус, и все до полуночи. Теперь сидели молча, усталые, лишь изредка обменивались незначительными, куцыми фразами. Абрик поднялся, выбрал из кучи дров длинную жердину, поворошил им в костре. Огонь затрещал, как бы возмущаясь, в небо взметнулись крупные искры, и в это мгновение кто-то обеспокоено сказал:

Тихо! Кажется, выстрел раздался.

Да, да, – подтвердил еще кто-то. – Мне тоже послышалось.

Все встали и замерли, прислушиваясь. Отсюда, с отшиба, сквозь непроглядную темень, не было видно домов, но там, в селе, казалось, все пришло в движение. И очень скоро, как бы отметая все сомнения, громыхнул второй выстрел, глухо, далеко, но явственно. Следом ожесточенно забрехали собаки, тоже вдалеке, в глубине села; наконец, коротко и сипло провыл заводской гудок. Абрик каким-то вмиг сорвавшимся голосом закричал:

Вырезают село, ребята!..

И это вывело людей из минутного оцепененья, все сорвались, не помня себя, кинулись по домам.

Абрик не знал, как доехал. Оказавшись во дворе, он выскочил из машины и ненадолго застыл на месте: в селе творилось что-то ужасное – немыслимо жуткий, протяжный вой женщин и детей повис в воздухе. А в доме было тихо, хотя в обеих комнатах наверху горел свет. Он взбежал по лестнице, рывком отворил дверь – и облегченно сник, привалился к косяку: мать с женой молча и деловито одевали девочек. Увидя его, мать заголосила:

Что нам де-е-лать, сын, что де-е-лать?!..

Но он прикрикнул на нее – и она осеклась. Он больше всего боялся бестолковой суеты, истерики.

Всем живо в машину! – распорядился он. – И без шума!

И ощутил, что пах у него мокрый…

Быстрее в машину! – топнул он ногой. – Ну!..

И, не мешкая, подхватил на руки младшую дочь, выбежал из комнаты. Леночка не понимала, что происходит, сонно обмякла в его объятиях, а когда он, открыв дверцу машины, усадил ее на заднее сиденье, она тотчас повалилась набок и, поджав ножки, уснула. Он кинулся обратно в дом.

Стелка, Зоя – в машину! И ни звука!..

Девочки и не думали плакать, они беспомощно, затравленно жались друг к дружке.

Темно, пап, – только обронила Стелка.

И он взял девочек за руки, подвел к машине, поспешно затолкал тоже на заднее сиденье. И сам занес было ногу.

Скоро ль там? – крикнул наверх. – Быстрее давайте!

Мать с женой бесшумными тенями шмыгали из комнаты в комнату. А сплошной бедственный вой, нависший над селом, не спадал. И вдруг он с удивлением подумал, что после двух первых, не слышал больше выстрелов.

Мать с женой выключили свет в комнатах, заперли двери, затем погасили лампочки и на сейване. Они стали спускаться по лестнице, и он различил впотьмах, что тащат с собой тяжелые тюки. Чертыхнувшись, он шагнул им навстречу.

Что это еще?..

Ему не ответили, и он повторил на срыве, почти взревел:

Чего это набрали, я спрашиваю?!

Чего-чего! – проворчала мать. – Детскую одежку, одеяла…

Он выхватил, злобно вырвал из рук женщин тюки, поволок наверх, поднатужась, поднял и закинул через перила на сейван.

Сядьте в машину! – сказал гневно. – Цыганщину не устраивайте!..

Женщины покорно затрусили к машине. Он заметил, что еще и увесистая сумка оттягивает руку матери.

А в сумке что? – спросил он. – А, мать?

Да еда, господи! – возмутилась она, не останавливаясь. – Еда и кое-какие ценности. Что – тоже оставить?

Он промолчал. Когда уселись в машину, он запустил мотор, вырулил со двора и газанул, набирая скорость.

Или перебьют всех, – сказал он как бы оправдываясь, – или скоро вернемся домой. Нахватали тряпья, будто на всю жизнь.

В ответ ни звука. Все замерли на своих местах, не смея шевельнуться. Но он не мог молчать.

Что бы ни случилось, – предупредил, – из машины не вылезать. Сидеть смирно и во всем слушаться меня.

Все то же молчание. Собрав всю волю, он тоже затих. Подъезжая к заводу, он издали увидел, что у ярко освещенных ворот выстроилась длинная вереница автомобилей – и легковые, и грузовые; и пешего народу много столпилось. И все подходили, сбегались со всех сторон, желая скрыться за высокими заводскими стенами. Но что странно, ворота были закрыты, и люди без особой суеты толкались. Он остановил машину, еще раз сказал своим:

Сидите смирно!

И вышел, устремился к проходной завода, к скоплению людей. Подбежав, спросил с хода:

Что?.. Откуда напали?..

Да не беспокойся, – сказали ему. – Никто не напал. Просто чертовы дети со своими письками не справились – и всех делов.

Какие дети? – оторопел он. – С чем не справились?..

Да из-за девки разразилась пальба, – стали толковать ему. – Девку не поделили сукины дети…

Это была какая-то ерунда, нелепица диковинная, и он не то что успокоился, он вмиг как-то обессилел, руки безвольно повисли, ноги налились тяжестью.

4

 

Приехав домой, Абрик завалился спать и проспал долго, казалось, целую вечность пребывал в тяжком, беспокойном забытьи. Когда проснулся и, приподнявшись с кровати, выглянул в окно, там была зима: с низкого, белесо-сумрачного неба большими хлопьями валил снег. И не таял, ложился. Он немножко повалялся, шумно позевывая; скрипнув, отворилась дверь и в спальню влетела Леночка.

Папка, а бабулька мне зубы отдаст! – радостно воскликнула она, запрыгнув к отцу в постель. – Во-от.

Чего, чего? – удивленно замер он. – Что отдаст?

Я спросила у бабульки: кому она отдаст свои золотые зубы, если нападут на село и убьют ее, – пояснила девочка. – А она сперва заругалась, а после обещала: мне отдаст. Во-от.

Абрик криво усмехнулся.

А тебе не жалко будет бабушку? – спросил он. – Как же ты ее смерти желаешь?

Я, что ли, желаю? – насупилась Леночка. – Она давно говорила: когда умрет, зубы мне достанутся. А теперь вот война…

Не война! – невольно прикрикнул он. И сдержаннее, но строго стал внушать ребенку:– Я ведь недавно объяснял вам: никакой войны не будет! Понятно? Я тебя спрашиваю: понятно?..

Леночка, чуть не плача с досады, молчала. Как же так? – говорили ее оскорблено выпяченные губки. – Как же так? А глазки вот-вот должны были брызнуть слезами.

Не бойся, зубы все равно твои, – вздохнув, смягчился он. – Хоть бабушка и не помрет. Нужно, чтобы и бабушка жила, и зубы были твои. Верно? Ты этого хочешь?

Леночка неуверенно кивнула.

Ну, вот так и будет. Это я тебе обещаю. А теперь ступай.

Абрик оделся, вышел на сейван. Снег все валил, густо валил. Все кругом забелилось. Он снял с гвоздя старый пиджак, накинул на плечи и, сбежав по лестнице, затрусил к уборной.

Да ты что, затоптать меня надумала?! – раздался из хлева визгливый голос матери. – Все ноги измочалила. Да будь ты проклята! Мне-то что, стой по колено в дерьме. Стой!.. Ах, так? Получай тогда, получай!..

Абрик заскочил под навес хлева. Заглянул внутрь:

Ты чего, мать, там – подчищаешь?

Нет, сын. Выплясываю на радостях.

Ну а что кричать-то? Вечно изводишь себя попусту.

Мать что-то невнятное проворчала. Он шагнул в теплый, согретый дыханием скотины, резко пахнущий хлев, отобрал у матери гребок и начал привычно орудовать им. Мать молча отступила к двери. Две коровы переступали в темном углу, негромко топотали по дощатому настилу, попеременно шумно вздыхая, то одна вздохнет, то другая.

Вы как, телевизор по вечерам смотрите? – спросил он, проворно водя гребком. – Что говорят-то? Не утихомириваются?

Их разве поймешь? Только одно слово твердят: кстремисты, кстремисты, кстремисты… Я и не знаю, что это такое.

Понятно. Все пытаются списать на каких-то экстремистах.

Знать бы, как там наши, – вспомнила мать дочь свою Луизу.– У людей каменное сердце. Знает, что переживаем, молчит, не сообщает, живы ли, или, может, убили давно. Трудно разве два слова черкнуть?

Ты думаешь, они на улицу смеют выйти? Им тоже, наверное, страшно. Сидят себе дома, заперев дверь. Да и телеграммы навряд ли доходят. Такая повсюду неразбериха.

И не съездишь ведь, не проведаешь, – сокрушалась мать дальше. – Что это за жизнь такая настала, сидим у себя в селе, как в тюрьме, ни выехать никуда не можем, ни связаться как-то со своими. Что же это такое? А если долго так будет? Как мы к больному станем ездить?

Да, пожалуй, это самое тяжкое. Сестра с семьей, в общем, может и сюда, в село податься, со всеми переждать эти смутные времена. А отец в психлечебнице. За тридцать лет, что он там, часто, редко ли, всегда навещали отца, и он привык, что ходят к нему, фрукты, курево носят, хотя никого из родни и не узнавал. А если начнется свара какая, неужели и больного не пощадят?..

Абрику всегда было трудно думать об отце. Он совсем не помнил его до болезни, впрочем, как и вся семья давно позабыла, каким он, отец, был когда-то. Они знали его больного, знали и помнили несчастного, все и вся запамятовавшего человека, и жалели и заботились о таком. И жили, сообразуя свои дела и поступки с этим неизбывным грузом судьбы.

 

5

 

Пообедав, Абрик решил, что сегодня не выйдет в центр, побудет дома, среди своих, подальше от бесконечных слухов и толков. Но что делать, чем заняться, он не знал. Ни о какой работе по хозяйству речи не могло быть: все валилось из рук, да и погода в одночасье изменилась – небо расчистилось, выглянуло солнце, и снег быстро подтаял, превратившись в хлюпкое месиво. Так бывало часто в этих краях: глянешь в окно – снег идет, в другой раз посмотришь – все течет, сбиваясь в огромные лужи.

Абрик бесцельно походил, послонялся по дому, подсел к своему столу, полистал, отрешенно потеребил учебники, так и не смог сосредоточиться, и убедился, что невмоготу оставаться дома, что его безудержно тянет к людям.

Ладно, съезжу-ка к магазинам, – встав из-за стола, сказал он матери. – Погляжу – чего там.

И спустился во двор. Тающий снег зачавкал под ногами. Подойдя к машине, он открыл дверцу, достал из-под сиденья сухую тряпку и смахнул, стер мокроту с ветрового стекла. Сев за руль, запустил движок и, прогревая мотор, уловил в себе шальное желание на все махнуть рукой, взять детей, мать и жену и двинуть к брату. Но это была несерьезная, мимолетная мысль – мелькнула и исчезла, почти не задев сознания.

В центре народу, что и вчера, что и позавчера, толпы. И машин много, прямо не приткнешься. Он с трудом нашел узкий промежуток меж двумя «Жигулями» на задах чайханы, так же с трудом, с третьей попытки, загнал-протиснул туда свой «Запорожец». И едва хлопнул дверцей, как его окликнули.

Учитель Абрик, уважаемый, можно вас на минутку?

Он повернулся на зов. То был парень из другого конца села.

Чего тебе? Говори, слушаю.

Между ними разлилась широченная лужа – обходить не хотелось.

Куры не нужны? – сказал тот. – Куры дешевые есть.

Какие куры? – не сразу понял он. – Где?

Обыкновенные. Здесь у меня в машине. Петушков по пятерке отдаю, курочек по четыре.

Абрик ненадолго замер в раздумье.

А не больные они у тебя?

Парень выкатил изумленные глаза: за кого, дескать, ты меня принимаешь? Пришлось подойти. Белая «Нива», сплошь заляпанная грязью, прямо кишела птицей.

Ого!– удивился Абрик.– Где столько набрал?

Да вот… привез, – уклончиво ответил парень. – Торгую помаленьку. Так нужны или нет?

По четыре парочку петушков уступишь?

Только как учителю, – согласился тот. – Забирайте.

И, открыв дверцу, быстрым, ловким движением выхватил двух крупных птиц и сам же понес, обойдя лужу, к его машине и небрежно зашвырнул в салон. Абрик достал деньги, расплатился.

Чего же ты тут поставил машину? – спросил. – Выехал бы к народу – мигом распродал.

Да я и так продам. Чего на глаза лезть?

Абрик выбрался на площадь перед магазинами. Всюду табунились люди, что тебе грязь, что непогода – все высыпали сюда. Заводские тузы, то есть ребята, что, работая на консервном заводе, сколотили себе состояния, небольшой кучкой собрались у изножья старой чинары, возле памятника павшим на войне. Там, на возвышении, было сравнительно сухо. Абрик примкнул к этим ребятам, что ни говори, с ними как-то легче. Они тоже, конечно, озабочены последними событиями, но не теряют самообладания.

Там, за углом, ребята, целая машина кур, – поделился он. – Подешевке отдает – чего не купите?

Где это за углом? – почему-то насторожились те – А?..

Да вот за торцом чайханы, – сказал он. – «Нива» белая. Парня, правда, не помню, как зовут.

А мы помним, мы знаем этого подлеца! – разозлились заводские тузы. – Сейчас он у нас попляшет. Говорили суке, чтоб не смел торговать своим подлым товаром? Ему плевать, значит, на наши слова? Значит, не мужчины мы, значит, ни чести, ни гордости не осталось в этом селе!..

Чем же это… он провинился? – оторопел Абрик. – А?..

Заводские тузы не ответили. Они сорвались с места, заторопились к чайхане. Абрик, еле поспевая, шел за ними, и все допытывался, что случилось, но так ничего толком и не успел понять, как те дружным скопом навалились на парня, стали избивать.

Ребята, не надо! – прикрывая лицо руками, жалко вскрикивал тот. – Ребята, не надо!..

Но его не слушали. Его били до тех пор, пока он, без движения, не остался лежать посреди студеной лужи.

Да помрет ведь, – сказал кто-то из мгновенно стянувшейся толпы. – Помрет сучье отродье, отвечать придется, ребятки.

Больше никто ни слова не обронил – все стояли и до странного хладнокровно, без сочувствия, молчали.

Заводские тузы, остывая, уже без гнева приказали:

Встань, скотина, и уезжай! Встань, тебе говорят!..

Тот завозился в луже и с трудом, оскальзываясь, поднялся на ноги.

Теперь ты понял? – спросили заводские тузы. – Усвоил, что село это не сплошь из подонков состоит? Усвоил?..

Усвоил, усвоил… – поспешно залопотал тот, захлебываясь собственной кровью, и поковылял к своей машине, весь мокрый.

Чего вы его так?.. – поинтересовался Абрик. – Что он натворил?

Натворил-то он самое гнусное, – сказали ему. – Но и получил сполна. Всю жизнь будет помнить. Поехал, подлая душа, в Беютли, там людям вчера 24 часа дали на сборы, чтоб за сутки, значит, распродали свое имущество и убрались на родину предков. Этому кто-то сообщил об этом, ночью съездил, накупил там всего: и мебели, и посуды, и живность всякую. И все за бесценок. Вот этих кур по рублю скупил, поросят – по червонцу, деревянную кровать – тоже за червонец, одежный шкаф – за два червонца, цветной телевизор – за сотню. Два грузовика приволок, обобрал, считай, ограбил несчастных людей, а теперь еще хватает наглости, открыто спекулирует. Если сам падаль падалью, думает, все село из ума выжило, что ли?..

Так не он – другой кто скупил бы, – возразил Абрик. – Или вовсе побросали б все – и уехали.

Другой – это другой, – пояснили те. – А этот наш. Теперь бедные люди до смерти будут вспоминать, как весь свой скарб, все свое хозяйство почти бесплатно уступили какому-то проходимцу из нашего села. Получается: мы тоже разорители какие…

Абрику стало неприятно. Он молча шагнул к своей машине, открыл дверцу и выпустил петушков на волю, чем вызвал веселое оживление вокруг. Но сделал он это бессознательно, не давая себе отчета в том, насколько разумно или смешно поступает. А петухи, красивые такие, один совершенно белый, другой красный с сиреневыми вкраплениями по зобу и по крыльям, оба с тяжелыми, набухшими кровью гребешками, петухи, оказавшись на земле, встряхнулись и поочередно, сперва белый, следом красный, вытянув шеи, кукарекнули, точно празднуя свободу, потом, как бы спохватившись, захлопали крыльями и напрямик, через лужу, понеслись прочь.

 

6

 

Люди со своим народом хотят жить – что в этом такого?– разорялся фельдшер Гириш, известный среди сельчан тем, что во хмелю на сельских тузов критику наводил. – Кто им может запретить? Я бы, к примеру, без слов отпустил их. Если загорелись, если так рветесь – скатертью дорожка. Да и не удержишь. Если муж с женой, к примеру, надумали развестись, кто им может помешать? Рано или поздно разведутся, как ты этому не препятствуй. А тут такое дело: к кровным сородичам стремятся люди – не остановишь. По мне: пускай уходят.

Жди, так и ушли, – возразили ему. – Им это и предлагают: не хотите с нами жить, пожалуйста, убирайтесь. А они: нет, никуда мы не уйдем, это наша земля, всей областью присоединяемся к своей исторической родине. А этого никто допустить не может.

Почему бы и нет? – живо подхватил фельдшер Гириш. – Пускай вместе с землей уходят. Земли, что ли, не хватает? Вон ее сколько кругом…

Абрика раздражал фельдшер Гириш. Вроде все верно рассуждал, но тон, каким говорил, слишком праздный. Как всегда, немножко шута играл, бодренького и беспечного. Давненько привык к такой своей роли. Уже многие годы ходит с кипой газет под мышкой, выискивает в них что позабористей, поскандальней, вслух читает, тем самым выставляя себя умным, образованным. А на деле и фельдшером-то, в сущности, давно не был, несчастный человек, раздавленный одним из главных сельских тузов, за свои легковесные речи изгнанный с работы.

Слушай, сам ты хоть клочок от своего огорода соседу уступишь? – спросил Абрик с легкой усмешкой. – Вообрази, что сосед или, скажем, брат твой вздумал отнять у тебя часть твоей земли. Небось, не задумываясь, лопатой расквасишь голову брата?..

Я? – как бы удивился фельдшер Гириш. – Не-ет, учитель, неправ ты. Брату своему или, к примеру, хорошему соседу я готов что угодно уступить – хоть землю, хоть душу свою.

Душу-то оставь в покое, – съязвил Абрик с ленцой. – Она тебе еще вполне может пригодиться.

Но тот уже завелся – попробуй-ка останови.

За правое дело я не то что душу, всей жизни не пожалею…

А мы проверим тебя, фельдшер Гириш, – в шутку, всерьез ли, возразил кто-то из толпы. – Среди нас ты героем ходил, наших тузов критиковал. А начнись что, наверное, первым в кусты сиганешь?

Успокойся, не сигану, – заверил тот. – Я и с тузами воевал ради всех нас, я и теперь, к примеру, со всеми здесь. А кое-кто втихаря драпает из села.

Чего это ты демагогию разводишь? – попрекнули его в несколько голосов. – Ведь ясно велено нашим тузам: никого из села не выпускать!

А что им твое велено – не велено? – засмеялся фельдшер Гириш. – Начхали они на общее мнение. Даже перед смертью своего не упустят…

Им-то какой прок от того, что люди уезжают?

Да уж есть, наверное, прок, – гнул свое фельдшер Гириш. – Такие это пиявки – готовы всю кровь из народа высосать. – Ну что мелешь? Что мелешь? – возмутился Абрик. – Сам-то хоть понимаешь, что мелешь?

Я-то, к примеру, понимаю, – не унимался фельдшер Гириш. – Мне-то, к примеру, и понимать нечего. Я все давно знаю.

Что знаешь – может, поделишься?

А что тыщонку нужно отвалить, чтобы тебя с учета сняли, в паспорте штамп поставили. Тыщонку – и ни копейкой меньше.

Ты что, видел, как давали? За руку ловил?

Не видел. Но знаю. Верные люди…

Иди, знаешь, куда со своими верными людьми! – не дослушав, раздраженно перебил Абрик. – Без тебя тошно.

И тут же подумал, что зря накричал на этого несчастного. Сам тоже не далее как вчера что-то там такое слыхал.

А это мы сейчас узнаем, – сказал он как бы про себя. – Сейчас подойдем и выясним.

Иван Бошари, главный сельский туз, о ком, собственно, и шла речь, сидел в чайхане, окруженный теми, кто всегда при нем. Как обычно, сдвинули два столика, сидели себе тесной стайкой и мирно беседовали. Подойдя, Абрик поздоровался и спросил:

Можно присесть на пару слов?

Иван Бошари, словно на убой откормленный, с чисто выбритыми, лоснящимися щеками, молча кивнул. Абрик взял стул и боком, вполоборота, угнездился среди этих людей. Главный туз, сложив холеные ручища на столешнице, ждал, что скажет учитель. Он не любил учителей, хотя внешне особо этого не выказывал, впрочем, он никого, кроме близкой родни, не любил в этом селе, не мог любить, понимая, что и его не жалуют. Известно ведь, что для любви нужна какая-то равность, а он как в скудные на мужиков послевоенные годы обзавелся дипломом и сел на загривок сельчан, так и сидел, то в председателях колхоза, то в директорах завода, совхоза ли, а то и при сравнительно сухой, как теперь, сельсоветской печати.

Хочу спросить: что собираетесь делать? – учтиво спросил Абрик. – Люди бегут из села.

Что тут сделаешь? – ответил главный туз. – Силком не удержешь. Кто не может дальше в такой обстановке, уезжает.

Рыба ищет, где глубже, – вставил один из тех, кто всегда при главном тузе, – а человек, где лучше.

Но ведь так все разбегутся, – слегка возмутился Абрик. – Надо что-то предпринять.

Я не бог и не царь, – непривычно скромно заметил главный туз. – Не могу свободных людей неволить. Не имею права. Вдруг потом что случится. Тут уж каждый для себя решает: оставаться или уехать.

Он говорил негромко, но очень внятно, отчетливо. Абрик, потупясь, слушал. Отчего-то он не мог смотреть этому человеку в глаза.

Не понимаю, – сказал он, не поднимая головы. – Поначалу вы говорили, чтоб никто не смел удрать из села, теперь сами же отпускаете всех подряд?

Почему всех подряд? – сказал Иван Бошари с какой-то ранее не замеченной вкрадчивостью в тоне. – Каждого приходится отговаривать. Но сейчас люди даже со мной не считаются. Кого и убедишь не трогаться пока, а кто и слушать не желает. Меня упрекают, мол, тебе легко говорить, четверо твоих сыновей живут себе по российским городам, а наши дети в опасности. Что тут скажешь? Да, моих детей нет в селе, но когда еще они уехали. Разве объяснишь? Нынче ни возраст, ни положение не в почете.

Абрик слушал и диву давался: общая беда, оказывается, даже с него сбила спесь.

Как же эти люди из республики выезжают? – поинтересовался Абрик. – Со страху из села носа не высунешь…

На дорогах войска хозяйничают, – со скукой оглядываясь, пояснил главный туз. – Там беспорядков не бывает, солдаты повсюду.

И смолк. Зато те, кто всегда при нем, как по команде, заговорили:

Кто же тебя тронет, если видно, что уезжаешь? – сказал один из них. – Только этого и добиваются: выживают всех.

Вот к нам бы в село роту солдат, – мечтательно произнес другой. – Забот не знали б. Ни одна сволочь не сунулась бы сюда.

Если начнутся погромы, никакие солдаты не помогут. Всех подомнут, – возразил третий. – Власти заодно с разъяренной толпой. Власти, считай, те же бандиты.

Но-но! – подал голос главный туз. – Лишнее не болтайте.

И все, как один, затихли. Абрик воспользовался паузой.

Все же надо что-то делать, – сказал он. – С теми же районными властями переговорить. Они могут распорядиться, чтоб наших ребят, удинов, не снимали с учета.

Это уж вы сами, – отмахнулся главный туз. – Пусть это будет общее мнение сельчан. Один я не берусь решать судьбы людей.

Да вам же было велено на общем митинге: не выпускать людей из села, – вскинул глаза Абрик. – Вам!

Мне! – подтверждая, главный туз качнул головой, и лоснящиеся щеки его колыхнулись, как студень. – Но я не справляюсь. Кто хочет, пусть садится на мое место и делает как лучше.

Было не время кривить душой – Абрик горько усмехнулся:

Раньше вы все могли в этом селе. Раньше ваша власть, могущество ваше всех в трепет приводило, теперь, значит, такими жалкими заделались?

Это уж думай, как тебе приятнее, – сказал главный туз, и на этот раз в лице его не дрогнула ни одна жилка. – Раньше и сам я жил и другим жить давал – никто не может отрицать. Это огромное, десятитысячное село, на мне или на таких, как я, держалось. И процветало. Вот они, – он окинул взглядом тех, кто всегда при нем, – все благодаря мне себе состояния сделали. Если нет, пусть скажут мне в глаза.

И это была правда, и те, кто всегда при нем, сознавали, что это правда.

И что в этом селе дороги заасфальтированы, – продолжал главный туз, загибая пальцы, – что в каждом втором или третьем доме телефон есть, что клуб построен, дом быта, столько магазинов, парикмахерских, или вот завод, откуда десяток наших ребят мешками гребут, завод тоже дело моих рук. Никогда не приходило в вашу умную голову поинтересоваться: отчего это завод не в райцентре или в другом каком селе расположен?..

За чей же счет… все вы разбогатели? – спросил Абрик без обиняков. – Вы что, на большой дороге грабили, разбоем занимались?.. Просто, чем лучше жили вы, тем хуже делалось остальным, разве не так?

Нет, конечно, не так, – не согласился главный туз. – Чем лучше нам жилось, тем выше поднимался уровень жизни во всем селе. А то откуда бы каждый второй сверчок на автомобиле разъезжал?

Лично у меня всего лишь «Запорожец» бросовый, – признался Абрик. – И то в кредит купленный…

Лично ты, такие, как ты, не делали погоды, – отметил главный туз спокойным, чуть даже ленивым тоном. – Такие, как ты, не жизнь любили, а разговоры о жизни. А это разные вещи.

Вот как? – изумился Абрик. – Я и не знал, что вы философ.

Посади лягушку хоть на золотой стул, все равно в лужу прыгнет, – с откровенной издевкой сказал один из тех, кто всегда при главном тузе. – Тебе же предлагали заводские ребята бросить учительство – делом заняться. А ты отказался. Чем теперь недоволен?

Абрика задело такое хамство. Он задумался, желая ответить достойно, но тем временем из-за соседнего столика поднялся Аршаки Рафик, простой крестьянин, из таких весьма немногих в селе чудаков, кто все еще перебивался исключительно праведным трудом. Несколько лет назад его сильно оскорбил главный туз, вернее, один из тех, кто всегда при нем, усердствуя в своей преданности благодетелю, принародно влепил Рафику безответную оплеуху.

Послушай, Иван Бошари! – сказал Аршаки Рафик, прямо и твердо глядя на своего обидчика. – Ты что-то часто стал повторять: »жили», «были». Мы что, перестали жить, умерли уже, что все твои слова о прошлом? А?.. Или тоже собрался драпать? Учти, если надумал удрать, плохо твое дело. Живьем отсюда не вырвешься. Всю жизнь сидел и грабил сельчан, так и теперь, будь добр, сиди со всеми и жди общей доли…

Это что ты себе позволяешь? – возмутились те, кто всегда при главном тузе. – Кому ты угрожаешь, хоть понимаешь, дурья башка?..

Если вздумаешь удрать, – не слушая, подтвердил Аршаки Рафик, – то знай: не пощадим!..

И сел.

И все вокруг замерли от такой небывалой дерзости. Несколько долгих мгновений держалось напряженное безмолвие.

Да его надо скрутить и отправить в милицию! – наконец встрепенулись те, кто всегда при хозяине. – Такая угроза при свидетелях? Да мы сейчас тебя!..

Но главный туз по-отечески властно одернул их:

Пусть болтает, – сказал. – Молод еще – а молодой щенок готов лаять до хрипоты.

Слова эти, однако, прозвучали нелепо. Аршаки Рафик не собирался далее говорить. Он сидел на своем месте и молчал, да и на щенка мало походил, мужчина крупный, тяжелый, можно сказать, совсем не походил на щенка. Абрик удивленно глянул на главного туза и увидел, что тот побледнел и вовсе не от гнева, как в былые времена могло случиться. Нет, не от гнева!.

 

7

 

Когда Абрик приехал домой, мать встретила его новой вестью.

Сестра твоя снялась! – сообщила она, взволнованная. – Уехала!

Куда уехала? – опешил он. – Кто тебе сказал?

Из города давеча человек приезжал, незнакомый. Проездом был, вкратце пересказал все и укатил, даже чаю не стал дожидаться. Велела не беспокоиться, очень благополучно выехали: все вещи отправили в этих, как его, в контейнерах и сами следом убрались…

Но куда? – перебил он. – Не передавала – куда?

То ли к брату твоему, то ли еще куда – не поняла. Да он про это и не знает. Только сказал, что там, в городе, совсем худо, всех куштонов (христиан) выселяют. Вроде пока добром просят убраться. Ох, хорошо, хорошо успели, чует мое сердце…

А дом свой бросили?

Бросили, конечно…

Не бросили, – возразила жена. – Она сидела за швейной машинкой, кому-то платье строчила – кто только в такое время платья заказывает. – Продали.

Разве это продажа? – махнула рукой мать. – Жалкие копейки выручили.

Так бросили или продали? – разозлился Абрик. – Что так всполошилась? Толком объясни.

Какая же это продажа?– посокрушалась мать.– Всего за пять тысяч, считай, даром уступили такую домину.

Не пять, – поправила жена. – Пять восемьсот.

Абрик с облегчением вздохнул: по нынешним временам и то дело, мол, это еще им повезло.

Теперь больной наш совсем без присмотра остался, – сказала мать скорбно. – Луиза хоть рядом была, и врачи знали, что она рядом. Что же с ним дальше станет?..

«Ну что об этом говорить? – возмутился он про себя. – Если раздуматься как следует о возможной участи отца, не иначе, как и сам скоро окажешься в той же лечебнице. Лучше уж перетерпеть, а там, быть может, что-то прояснится».

Давай, сын, думай и ты, – сказала мать. – Не ходи как вареный, пошевеливайся.

О чем думать? – спросил он рассеянно. – Как ни думай – от тебя мало что зависит. Мы уже не хозяева своих судеб.

Надо выбираться отсюда, – продолжала мать. – Детей увезти подальше. Это не жизнь – под вечным страхом.

Как выберешься? – все так же рассеянно, в раздумье сказал он. – Как оставишь дом на самой окраине села? Уедешь на месяц-другой – все разорят.

Дом можно продать, – решила мать. – Продать и уехать к Вирою. И там купить себе жилье. А если здесь все успокоится, если надумаем вернуться, слава Богу, старый дом цел еще, подлатаем, отремонтируем, станем жить. Обходились же всю жизнь без нового дома.

Вы, может, и обходились, – встряла жена. – А я вот не могу и не желаю обходиться.

Что, сидеть здесь и ждать, пока придут и вырежут?.. – удивилась мать. – Ты этого дожидаешься?

Я ничего не дожидаюсь, – с вызовом ответила жена. – Я просто говорю, что всю свою молодость я вложила в этот дом и продавать не собираюсь.

И то – правда. Так долго они строили этот дом, так мучились, такие унижения перенесли, доставая стройматериалы, так задолжали всем вокруг, столько сил и нервов потратили, считай, полжизни, если не больше, отдали этой стройке, и едва начали в себя приходить, едва почуяли вкус истинной жизни – и вот на тебе!..

Впрочем, никто и не купит дом, – сказал Абрик, – Кому продашь, если многие оставляют свои дома и уезжают?

Мать, считая, что он принял сторону жены, обиделась.

Ну, как знаете, так и поступайте. Я всегда знала, что мои слова в этом доме ничего не значат, – запричитала она. – Что ребенок пукнул, что я подала голос – одна честь. Чего уж тут – такова моя доля.

Ладно, брось ты, – сказал Абрик. – Что пустое городить?..

А то я о себе пекусь, предлагая уехать, – зачастила мать, все более распаляясь. – Будто говорю, что я не жила – и вот подвернулся случай, в город рвусь. Худо ли, хорошо ли, я свое прожила, дорогие вы мои. Теперь и убьют меня – невелика беда, а оставят – спасибо скажу. О вас, о ваших детях, все мои думы. Детей назвали на русский лад, сами говорите по-русски не хуже русских, чего боитесь, не пойму? Уезжайте, на работу устройтесь, живите в свое удовольствие, и дети не будут знать страха. Здесь все равно житья нам не дадут.

Слушай, может, все-таки и вправду соберемся? – предложил он жене. – Я там все знаю, учился как-никак целых пять лет. И брат – опять же – поможет. Устроимся, не пропадем.

Не забывай, что у меня тоже есть братья, – ответила жена. – Я не тронусь с места, пока они здесь.

Ты своих братьев со мной не равняй. У них, у каждого, по шикарной машине, в любой момент сорвутся, уедут. Или же… денег у них прорва, заплатят, сколько нужно – их вывезут. А мы на своем «Запорожце» да с пустым карманом далеко не уедем.

Как мой отец с братьями, так и я, – упрямо повторила жена, совершенно не вняв его доводам.

Что значит «так и я»? Ты что – одна в доме? – чуть повысил он голос. – Ты и твоя родня – более никто тебя не интересует?

Чего ты ко мне пристал? – сорвалась жена на визг. Она легко и часто срывалась. – Чего прицепился?..

Абрик сдержался, смолчал. Он не хотел ругни, шума. Он устал – всю жизнь одно и то же. Он рано поседел, и усы у него были с проседью, и густая поросль на груди – и все из-за разлада в семье.

Ладно, съезжу к твоим, – чуть погодя, сообщил он жене. – Поглядим, что советуют.

Он сел в машину, поехал. Он думал, что мать права, что надо, не мешкая, вырваться из села, пока не поздно. Дом можно и не продавать, ту же женину родню попросить, чтоб приглядели. Им что, они могут до последнего продержаться. Говорят, накупили себе в разных там краях домов и молчат, не сознаются. В точности, конечно, никто не знает, может, и брехня. Просто слухи такие бродят по селу. Но душа людская этими слухами и полнится. Главное, потверже настоять на своем, не уступать, пусть вразумят дочь свою. А все остальное можно быстро провернуть. Собираться, в общем, не долго – от силы день, два, не более. Надо только решиться. А там продать скотину, птиц, если удастся и машину, и можно трогаться. Мать, жена, он и трое детей, три девчонки, старшей десять, младшей три года – вполне взрослые. О детях особо тужить не приходится. Они легко привыкнут ко всякой жизни. И жена приноровится, что ни говори, домовитая, смекалистая да расторопная, где угодно совьет гнездо. И трудности преодолеет – не привыкать, не впервой – вся их совместная жизнь одни заботы, сладит. А вот мать – нет, не легко будет в ее возрасте на иные порядки налаживаться. Сейчас тормошит его, подбивает на отъезд, но сама первая и занедужит.

 

8

 

Жена старшего шурина хлопотала на застекленном сейване второго этажа. Женщина стройная, не по-сельски изящная, хотя и родившая четверых детей, и нравом мягкая, добрая, она нравилась Абрику. Поздоровавшись, он о тесте справился: где, мол, сам? Оказалось – отдыхает в спальне. Привык спать днем и никогда не изменял своей привычке. Да, предался безмятежному сну средь бела дня – и когда! – поистине счастливый человек: сто лет проживет.

Что-нибудь срочное? – спросила она. – Разбудить?

Нет, не надо, – сказал он. – Подожду.

Ну, тогда садись. Чай будешь? Самовар еще горячий.

Он кивнул и, притянув стул, сел к столу. Она подала чай, какое-то варенье, сама устроилась напротив, вся такая опрятная.

Ну, как вы там? – поинтересовалась. – Сильно трусите?

Хлебнув чаю, он признался тускло, безрадостно:

Все – уезжаем.

Да? – без удивления произнесла она. – Что ж, все ясно.

Чуток помолчала, и стала рассуждать: жизнь, конечно, всюду жизнь, дескать, без куска хлеба не останетесь. Возможно, и крышу над головой обретете, и на работу устроитесь, и дети в школу пойдут, но все это не своим, не родным, чужим окажется…

Долго она говорила в таком же духе. А когда смолкла, он возразил, что понимает, сознает, что такое родная земля, отечество, седая история удинов, уцелевшая в одном единственном селе, но и забывать не следует, что эта жизнь один раз дается: сегодня ты есть, завтра тебя нет, – так долго ли мучиться, живя под вечным страхом?..

Да и не навсегда же собрались, – закончил он. – Все утрясется – вернемся.

Что тут скажешь? – развела она руками. – Нынче заклятому врагу не осмелишься посоветовать: остаться или уехать – такие ненадежные настали времена.

А вы как?.. Что сами-то думаете?

А что ей думать? – неожиданно близко раздался голос тестя. Так бесшумно он вышел на сейван, что они и не заметили. – У нее целый выводок взрослых, вполне созревших девок в доме – куда она поедет? За кого там, вдали от своего народа, выдаст их замуж? – Тесть держался молодецки прямо, невзирая на преклонный возраст.– Кто и куда собрался?– спросил он с бодрецой в голосе. – Я краешком уха уловил, но не разобрал.

Да вот… думаю, может, уехать на время, – слегка запинаясь, уклончиво ответил Абрик. – Пришел посоветоваться.

Он боялся, что тесть легко отговорит его. Глубинной своей сутью он был мягок, уступчив. Раньше, в ранней молодости, надеялся, что с годами обретет характер – станет твердым в своих желаниях и поступках. Но ему это не удалось, он остался податливым и сговорчивым. Какой уж тут характер в череде нескончаемых забот – так, одно умение терпеть, не более.

В какие такие страны – не секрет? – в глазах тестя светилась насмешка.– Где нас ждут с разъятыми объятиями? Нынче все отовсюду бегут на родину своих предков. А ты куда нацелился?

В Урусят, к русским – больше некуда.

А они прямо ждут тебя не дождутся.

Ну, а как быть-то. Если так рассуждать, нас нигде не ждут. Но где-то должны мы найти себе спасение? Только к ним, к русским, и остается податься, страна на них стоит, должны принять. Как же иначе?

Должны, говоришь, принять? – сказал тесть. – А зачем ты им? У них своих забот… Да и как там устроишься? В городе ни работы, ни жилья не получишь. Придется в деревне искать пристанище. А ты хоть представляешь: каково жить в русской деревне? Представляешь?

Абрик молчал. Он учился в русском городе, знал русских людей, но русской деревни не видал. Не приходилось. Только издали, в окно вагона, в кино, в книгах.

Нет, уходить нам некуда, – продолжал тесть. – И помощи ждать не от кого. Сами должны постоять за себя. Только сами можем отстоять свое село, свой народ. Просто надо что-то делать, не сидеть, сложа руки.

Да что? Что делать-то? Кто скажет?..

Хотя бы дать центру знать, что мы есть. А то перебьют здесь – никто и не узнает. Были – и нет. Пока спохватятся, исчезнем все…

Это все общие слова. А у меня дети малые и дом на отшибе…

Погоди ты с детьми. Ты вот по своей учительской профессии знаешь, говорил как-то, как долго мы здесь живем. Я уже забыл – напомни: сколько?..

Много. Всегда жили. Науке известно около трех тысяч лет.

Так вот все удины, что жили в этих тысячелетиях, все до единого лежат в этой земле. Сам ты лучше меня знаешь, сколько войн раньше было, как нас только ни топтали, как ни истребляли, как видишь, все еще целы. Живем. Лично я так скажу: держаться до конца. А если все же придется уходить, то всем вместе. Поврозь ничего не добьемся. И не куда-нибудь, не на житье в какой-то заброшенный край, а прямо в Москву, к Кремлю, к тем, кто заварил всю эту кашу. Они затеяли – им и отвечать. Только так – всем миром, всем селом, со всеми детьми, женщинами, стариками, всем народом придем и станем перед ними. Вот мы, скажем, все удины, сколько ни есть на свете, все здесь, или защити, скажем, или прикажи занести нас в ту самую книгу, куда редких птиц, зверей исчезающих заносят, и отдай на растерзанье…

Ну и чем помогут? – усмехнулся Абрик. – Что конкретно сделают?

То есть как – что? – взвился тесть. – Мы же ни за что страдаем – должны понимать или нет? Растолкуем все. Что же получается, скажем, два больших народа, как два взрослых мужика, дерутся меж собой, выясняют отношения, налившись злобой, ненавистью, и напрочь забыли, запамятовали о малом ребенке, что под ногами путается. Если ты власть, скажем, если государство: заступись за малого!..

Как заступиться? Наверное, нужно унять взрослых – верно? А как?.. Все упущено, все слишком далеко зашло…

А что, не знали, что так будет, когда распускали всех?..

Выходит – не знали.

Да-а. – Тесть побарабанил пальцами по столешнице. – Да-а.

И пустился в отвлеченные рассуждения: как малое дитя, мол, играя ножичком, случайно повреждает виноградную лозу – и сразу начинает течь сок, течет себе и течет, пока лоза не засохнет, не погибнет.

Так и здесь: ненароком задели – и понесло, – закруглился он. – Теперь все в растерянности, не могут остановить…

Абрик тем временем сидел и воображал, как если бы все сельчане и вправду оставили свои дома и всем миром отправились искать справедливость, представил село обезлюдевшим и похолодел. Безотрадная, невыносимо страшная увиделась картина. Уныл и дик был вид покинутого села. Вроде все те же дома стоят, все те же сады, огороды, все те же магазины, парикмахерские, чайхана, клуб, конторы, школы, детские садики, все, все то же самое, что и сейчас, но кругом ни живой души. Все мертво. Или какие-то чужие люди, воровато оглядываясь, растаскивают всякий скарб из домов, грабят в полной тишине…

9

 

По-настоящему зимняя, ядреная вызрела ночь. Снег еще днем весь сошел, растаял, но осталась влага, и она теперь замерзла, земля схватилась ледяной коркой. Однако им было не холодно. Все тепло оделись, натянули, напялили на себя всю зимнюю одежду. К тому же вечерком постарались: натаскали множество бревен, чурбаков, коряг, набросали на них старые телогрейки, пиджаки, мешки – все то тряпье, что за ненадобностью ветшало, гнило по чердакам, костер разложили пошире и все уместились, расселись вблизи огня.

Над костром, низко и плотно, почти бездымно пылающим, нависло гнетущее молчание. И вокруг никакого движения, все замерло, только где-то вдалеке, в середине села, в двух-трех местах, слабо взлаивали собаки и эти приглушенные, смутные, стертые расстояньем и привычностью звуки, совсем не задевали слуха. Казалось, сплошная тишина стлалась над опутанной мраком землей. Все молчали, все разом, не сговариваясь и без видимой причины притихнув, словно впервые задумавшись о своем бедственном положении. Не слышно ни вздохов, ни покашливаний, лишь лопотанье огня, то робкое, вкрадчивое, то напористое, гулкое, самую малость оживляло омертвелость картины, играя бликами на одинаково сумрачных, напряженных лицах. Абрик вдруг подумал, оглядывая давно знакомые лица, что настало время, когда один человек, ни сам он, ни кто-нибудь другой, ровным счетом ничего не значит, будь он каким угодно сильным и отважным, что общая беда, близость смертельной опасности, всех сровняла, свела на нет личные, неповторимые возможности каждого: тут уж особо не схитришь, не отвернешься от ближнего, хочешь, не хочешь, придется слиться со всеми – либо все вместе пропадем, либо сообща выживем – третьего не дано. Он прокашлялся, прочищая горло, сказал негромко:

Вот когда, значит, все мы осознали…

Никто не шелохнулся.

Если б всю жизнь так, – сказал он еще. – На все всем миром.

Опять никто не откликнулся, и так они сидели вокруг костра, объятые южной зимней ночью, не очень холодной, но темной, кромешной, чуть поодаль в тревожном ожидании оцепенело родное село, а за селом – еще села, и все чужие села, сады, поля, реки, леса и горы, моря и пустыни, великое множество сел и городов, разные страны и народы, и большинство в ночи, наверное, и все жаждут любви и покоя – как странно, как удивительно представлять, что где-то там людьми могут владеть какие-то иные чувства, иные страсти!..

Утром, едва забрезжил рассвет, Абрик встал и, ни слова не говоря, зашагал прочь. Ступал он как во сне, как в кошмарном забытьи, ничего не чувствуя, ни о чем не думая, ощущая себя окончательно выжатым, пустым. Он хотел что-то важное сообщить своим, хотя и запамятовал, что именно. Чуть раньше, у костра, он хорошо помнил, что должен сходить и что-то там такое сказать домашним, но теперь вот забыл. Разбитый и изнуренный, он шел вихлястой, неверной походкой, точно пьяный, шел и, казалось, явственно слышал, как под шапкой, слегка потрескивая, седеют у него волосы.

Мать заметила его в окно, загодя отперла дверь. Абрик вошел в дом и увидел, что девочки спят каждая на своей кроватке, а мать с женой, одетые, как днем, сидели в той же комнате, и дремали. И так которую уж ночь! Не открывая глаз, мать что-то шепотом спросила, он ответил, тотчас позабыв, о чем она спросила, и что он ответил. Он опустился на стул возле жарко пыхающей печки и, вытянув ноги, тоже сомкнул глаза. Мать снова подала голос, на этот раз он вовсе не разобрал, что она сказала; он повозился, умащиваясь, устраиваясь поудобнее на стуле.

Эй, Абро! – сказала она громче. – Ты что, спишь, что ли?

Что тебе? – с трудом разлепил он веки. – Говори – слушаю.

Что значит – слушаю? – сказала мать бранчливо. – Ты хоть изредка задумываешься, сын, каково нам одним дома?

Он пристальнее вгляделся ей в лицо

Конечно, – сказал просто. – О чем мне еще думать?..

Мать, удовлетворившись таким ответом, успокоилась.

Спать будешь или сперва поешь? – спросила она мягче.

Он кивнул, неизвестно с чем соглашаясь, и уронил голову на грудь, ничего более не слыша. Его одолел сон.

Сайт сделан в мастерской Ivan-E