Материалы

Поздней осенью

Собака была стара и больна, часто надсаживалась в тяжком, мучительном кашле. Когда-то лоснившаяся палевая шерсть ее теперь свалялась, клоками лезла, уши поникли, бока запали, гноящиеся мокрые глаза смотрели на мир устало, равнодушно. Она уже не подавала голоса – не лаяла, уже не ловила, как раньше, хлеб на лету, а неторопливо, как бы по обязанности, обнюхивала ломоть, потом долго и трудно, страдая, ела. Собака была больна, верно, доживала свои дни, а дети, мои племянницы, трех и пяти лет, часами возились, ползали вокруг нее, обнимали, целовали, дергали за хвост, за уши, даже садились на нее верхом и пытались кататься, взвизгивая от восторга. Собака переносила все это терпеливо; вообще она была безобидной, даже беспомощной и, наверное, любила детей: когда девочек уводили от нее, как бы удивленно смотрела на взрослых – отчего детям не позволяют с ней играть? А племянницы плакали, рвались обратно к собаке, но взрослые были неумолимы.

Эта собака заразит детей чахоткой, – сокрушалась наша мать. – Делайте же что-нибудь, вы же мужчины! – обращалась она то ко мне, то к брату. – Или ждете, когда дети заболеют?..

Брат молча подбирал палку, и собака, поджав большой грязный хвост, боязливо оглядываясь, кидалась прочь, скрывалась в каких-нибудь зарослях. И дети мало-помалу успокаивались и начинали играть со мной, вытворяя то же самое, что и с собакой: так же обнимали, целовали, дергали за волосы, за уши, за нос, так же забирались мне на спину и катались верхом, забываясь в восторженном веселье. И так же, как и собака, я был покорен, терпелив. Кстати, дети шалели только со мной и с собакой, к остальным относились без интереса: остальные пичкали их наставлениями, запретами и с остальными им было скучно.

Так и чередовалось – то со мной резвились девочки, то с собакой. Но меня, бывало, все же утомляли племянницы, и под каким-нибудь предлогом, чтоб не обидеть их, я уходил со двора и долго бродил по садам – дом брата со всех сторон обступали ореховые сады, уже совсем облетевшие, сквозные. Под ногами мягкими ворохами шумела палая листва, а так тихо было кругом, просторно. Стояли на редкость ясные, солнечные дни поздней осени, с хрустким инеем по утрам, а к полудню все еще теплые. Я был доволен, что так поздно пошел в отпуск – лет десять глубокой осенью не бывал в родном селе, – хотя в городе удивлялись, что в такую ненадежную, обычно взбалмошную, пору надумал я отдохнуть. Но я решился, приехал и, как бы назло моим городским советчикам, родимые края подарили мне такие светлые, погожие денечки. И я часто гулял по пустынным, покойным садам, курил и думал о матери, о брате, о его жене и детях, испытывая нечто вроде благодарности к ним, к тому, что они есть, что они мои родные, кровные – как поздно, однако, начинаем сознавать это… Случалось, я останавливался, швырял вонючую сигарету наземь, затаптывал ногой и, закинув голову, подолгу, до боли в затылке, вглядывался в бесконечную глубь неба, слыша размеренное биенье своего сердца. В такие минуты так ясно и с такой сладкой печалью я видел, казалось, всю свою жизнь от первого вскрика в этом мире и до этой вот секунды, что некое смутное чувство страха тревожило мне душу, словно все это у меня могли каким-то странным образом отнять, словно могли лишить меня судьбы – глупость, конечно…

Возвращаясь домой, я еще издали замечал, как девочки опять крутятся вокруг собаки. Взрослые, занятые каждый своим делом, забывали о детях, дети забывали о наказе взрослых не подходить к хворой собаке. Лишь сама собака, казалось, обо всем помнила, время от времени с опаской косилась по сторонам.

Что удивительно: не только дети тянулись к собаке, но и собака повсюду неотступно следовала за ними. Если девочки начинали играть в догонялки, начинали бегать по двору, то и собака трусила вместе с ними. Когда дети шумели, смеялись, веселились, и она заметно оживлялась, виляя низко стелющимся хвостом, разевала пасть в слюнявом оскале, будто улыбалась. Но в самый разгар веселья, случалось, собака вдруг отставала от детей, как бы стыдливо отходила в сторонку и, угнув голову, вытянув шею, сотрясалась отощавшим телом в надсадном, страшном кашле. Девочки подбегали к ней и, жалостливо тараща глазенки, наблюдали, как мучается их любимица.

Конечно, тут взрослые, опомнившись, снова поднимали шум.

Нет, эта собака наделает бед! – восклицала наша мать. – Надо что-то делать.

Брат, как всегда, подбирал палку, и собака тяжелой трусцой пускалась наутек.

А наша невестка подскакивала к дочерям, чтобы легонько отшлепать их, но девочки избегали трепки тем, что загодя начинали реветь.

Может, фельдшера, ветеринара вызвать? – однажды сказал я. – Пусть посмотрит. Вдруг вылечит.

И мать, и брат, и невестка посмотрели на меня с улыбкой. Мать к тому же с осуждением заметила:

Ладно, сын, ладно, не позорь нас. Ты что, хочешь, чтобы лет десять над нами все село смеялось?

Как же я оплошал, черт побери, как забыл, что у нас в селе собаки живут собачьей жизнью, то есть ветеринара можно вызвать и для коров, и для овец, и для свиней, и даже курам регулярно по весне делали прививки против мора, но чтобы ради собаки обратиться к специалисту: смех, да и только!

Но ведь надо что-то делать! – разозлился я. – Что, так и будете каждый день шуметь? Не надоело?

Делайте, чего же вы ждете? – возмутилась наша мать. – Или ждете, когда я собакой займусь?

И тут брат махнул рукой, подошел ко мне и тихо, чтобы дети не слышали, сказал:

Завтра утром отвезу ее куда-нибудь и брошу. Ранехонько, пока дети спят, подгоню машину и отвезу.

Наутро, когда племянницы проснулись, позавтракали и вышли из дома, собаки уже не было во дворе. Казалось, девочки не сразу заметят. Но нет, не прошло и пяти минут, как они обнаружили пропажу.

Где наша собака? – спросила старшая у бабушки.

Где, а? – вслед за сестричкой повторила младшая, пытливо округлив глазенки.

Где-то гуляет, наверно, – отмахнулась наша мать. – Где же ей быть? Или, может, сдохла где-нибудь под кустом.

Дети повернулись, побежали искать собаку. Они обошли весь двор, заглядывая в каждый укромный уголок, потом вышли в сад и долго бродили, растерянно шуршали ножками по палой листве, звали, кричали, в отчаянии переглядываясь между собой. Им не верилось, что собака умерла. Я издали наблюдал за ними, и мне было очень жаль девочек. Но что я мог сделать?.. Наконец они вернулись во двор и стали допрашивать меня: где, мол, собака – ты рано встаешь, может, знаешь?..

Понимаете, девочки, – начал я несколько фальшивым тоном. – Я думаю, бабушка верно говорит. Я в книжке читал: когда собаке приходит время умирать, она уходит из дома.

Но племянницы не поверили мне, захныкали:

Не-ет, неправда, не-ет…

Тогда куда же она могла деться? – играл я дальше. – Сами рассудите: вечером была здесь, а теперь ее нет – значит…

Но они перестали слушать, отвернулись и пустились в рев. Долго они плакали, и никак и ничем их нельзя было успокоить. Когда уставали, на время замолкали, размазывая тихие слезы по щекам, потом снова начинали реветь, причитать, да так горестно и безутешно, что, казалось, за этот день мои и без того тронутые сединой волосы еще больше побелели.

Вечером брат украдкой шепнул мне, что отвез собаку в райцентр. Сперва хотел в лесу бросить, но жалко стало – и он довез ее до поселка – там хоть какую кормежку себе найдет. Мне тоже было жалко собаку. Она ведь лет пятнадцать жила у нас, все к ней привыкли. Да, пятнадцать лет. Это был как раз год моего отъезда из села, когда покойная бабушка принесла в переднике пухленького, скользкого, с холодной мордочкой, щенка. Он был маленький и потешный: когда подходили к нему, он ложился на спину и, показывая нежно розовый пах, весело сучил лапками. Вроде совсем недавно это было. И уже пятнадцать лет прошло. И каких лет! Собака была ровесницей всех моих мытарств, лишений, обретений, да, пока я искал себя, пока определял свое место под солнцем, собака прожила свою жизнь от начала до конца!..

А ночью мои племянницы переполошили весь дом. Старшая проснулась, услышала кашель собаки, и разбудила младшую. Обе вскочили с кровати, приникли к окну и начали кричать, дескать, собака живая, вернулась. Они же знали, они же говорили, что она не умерла. Во-от!..

Все проснулись, встали и взялись было успокаивать детей, объяснять, что им, верно, во сне послышалось, будто кашляет собака. Но выглянули в окно – и правда: собака стояла посреди двора и, тоскливо задрав морду к святящемуся окну, тихо скулила, словно плакала. Мы с братом переглянулись и не выдержали, засмеялись. А наша мать, хлопнув в ладоши, запричитала:

Эта псина для нас сущее наказание! Что же нам делать?..

Утром… Что это было за утро для детей – всякий может представить. Они прямо сияли от радости: глаза и щеки загорелись, ножки приплясывали вокруг собаки, голосочки пели!.. Навряд ли когда-нибудь прежде они были так счастливы.

И собака не таила своей радости: живее, чем когда-либо раньше, помахивала неопрятным хвостом, словно в блаженной улыбке скаля крупные желтые клыки; даже пыталась ставить торчком безнадежно поникшие уши. Только раз, увидев на крылечке брата, она настороженно поджала хвост, готовая сорваться и убежать, спасаться. Да, брат явно сильно озадачил и напугал собаку. Я представил, как она, старая, больная, немощная, за день прибежала из райцентра в село, одолела семнадцать километров, и опять стало очень жалко ее. Бедная, бедная собака – какая трудная старость.

Но наша мать сказала твердо: собаку надо убить! – и дети, конечно, ударились в слезы.

Давно пора прикончить ее, – поддержала наша невестка свекровь свою. – Дети заразятся от нее, потом будем на себе волосы рвать. Нужно выпросить у соседей ружье и пристрелить ее.

Я взглядом показал на плачущих детей: как же, мол, они-то?

Ничего: поревут и перестанут, – рассудила невестка.

Жалко ведь, – возразил брат.

А детей своих не жалко?

И ее жалко, и детей, – сказал брат и опустил глаза.

Да вы мужчины или нет – не пойму я что-то?!.. – возмутилась наша мать, попеременно глядя то на меня, то на брата. – Может, мне застрелить собаку, а? Так как же?!..

Брат мой даже курицу не мог зарубить, поэтому с надеждой посмотрел на меня, впрочем, не посмотрел, а мельком глянул и тут же отвернулся.

Ладно, – сказал я. – Ладно, я попробую.

А дети все ревели, и чем дольше, тем громче и безутешнее. Но собаку нужно было убить – так уже продолжаться не могло. Я решительно пошел со двора, чтобы выпросить у соседей ружье. Возбужденный, я шел и шел, ничего вокруг не замечая, да вдруг остановился: как это при детях-то сумею?.. Я закурил, помешкал, совершенно бессмысленно перетаптываясь на одном месте, потом махнул рукой и зашагал дальше.

Скоро я достал ружье и два патрона, заряженные картечью. Но, едва ступил во двор, дети вовсе разошлись: шмякнулись наземь и забились в исступлении. Я опять замялся было, но наша невестка сказала:

Надо одним разом кончать – чем дальше, тем труднее будет.

И пошла, затащила, затолкала детей в комнату и заперла.

Я зарядил ружье, огляделся, выискивая собаку. Она стояла возле ворот. Я шагнул к ней, она сорвалась, тяжело перемахнула через забор и скрылась из виду. Что же делать? Казалось, собака знала ружье, казалось, по ней уже стреляли. Или, может, из наших разговоров все поняла? Да и какая, собственно, разница? Ее надо убить немедля. Сколько можно шуметь, скандалить? Я вышел за ворота, начал звать, высматривать, искать собаку, но все напрасно – она не показывалась. Я вернулся во двор, прислонил ружье к дереву и стал расхаживать взад-вперед, притворяясь беспечным – казалось, таким образом перехитрю собаку. Дети в комнате все еще ревели, притом теперь еще и колотили в дверь, в окна, но на них старались не обращать внимания, обе они, в общем-то, были известные ревуньи.

Вскоре собака и вправду появилась. Я взял ружье за ствол и, держа его вдоль тела, двинулся было в сторону собаки, но в единый миг ее как сдуло со двора. Так повторялось два или три раза – собака не подпускала к себе на ружейный выстрел. «Видно, нужно дать ей забыться,– подумал я. – Да, нужно подкараулить и застать ее врасплох. И детей сперва куда-нибудь надо бы спровадить».

С тем я зашел в дом, спрятал ружье. И нарочно громко сказал:

Нет, не будем убивать собаку! Пускай живет, пускай мои племянницы играют с ней!..

Странно, однако дети поверили мне – и понемногу успокоились. А на другой день, казалось, начисто обо всем забыли. Может быть, так долго и близко зная меня, они просто не могли допустить, что я могу совершить жестокость? Не знаю, не знаю. Как бы там ни было, девочки опять повеселели и еще больше подружились со мной и с собакой. Мы вышли в сад, убеленный пушистым инеем, и тут у нас случилось такое развлечение: я ударами ноги сбивал с ореховых кустов иней и дети прыгали, плясами, радостно кричали, аж визжали под медленно и бесшумно оседающим к земле инеем. Вместе с детьми суетилась и собака, лопоухо поводя мордой, пыхала частыми клубками пара, и все норовила лизнуть девочек в лицо, хотя страх не совсем покинул ее: изредка она все же недоверчиво косилась в мою сторону. Но я был безопасен. Я тоже смеялся, резвился, я тоже радовался, точно сбросил свои годы, сравнялся с племянницами и так же, как и они, восхищался таким простым и красивым, чудесным зрелищем – густым, но легчайшим облачком клубящегося в ядреном осеннем воздухе инея. А дети уже потешались над собакой.

Ложись! – велели они ей. – Ложись, кому говорят!

И та послушно разваливалась перед ними, бесстыдно опрокидывалась на спину и с явным удовольствием сучила лапами. Тем временем дети приказывали мне:

Тряси, дядя, тряси давай!

Я наносил удар ногой по стволу, над нами легкой, невесомой такой дымкой клубился иней – и девочки снова пускались в пляс, и собака тут же вскакивала, шалела вместе с нами!..

Так мы забавлялись довольно долго.

А спустя два дня детей с невесткой отправили в гости. Брат был на работе. Мать месила тесто в доме, чтоб испечь хлеб. День стоял ясный и высокий, с легкой пряжей далеких облаков и нежарким предзимним солнцем. Я выбрал книжку, взял ружье, вышел из дома и сел за стол посреди двора. Собака издали, от ворот, следила за мной. Зарядив ружье, я положил его на стол. И начал читать.

Я долго сидел на слабом солнцегреве и читал, как бы не обращая на собаку никакого внимания. А ей, наверное, не терпелось подойти к столу, лечь, растянуться на земле и, прикрыв глаза, подремать на солнышке и рядом с человеком – собаки всегда держатся поближе к людям, верно, как и люди, очень плохо переносят одиночество.

Собака приближалась медленно, с крайней осторожностью. Изредка скашивая глаза, я видел, как она, сделав робкие, сторожкие два-три шага, останавливалась и стояла, точно раздумывая: можно ли довериться? Нет ли тут подвоха? Но я казался спокойным, всецело увлеченным книгой. И она наконец решилась, подкралась и в шагах двадцати от меня улеглась на землю. Я поднял голову, поглядел на нее. Она тоже как бы оценивающе посмотрела мне в лицо; затем уронила голову на лапы, прикрыла глаза.

Я осторожно протянул руку, взвел курок и от щелчка она вскинулась на ноги, поглядела на меня, поглядела недолго и снова легла и смежила истекающие слезами глаза. Теперь она часто открывала глаза и следила за малейшими моими движениями; случалось, оглядывалась по сторонам – может, своих заступниц высматривала?..

Я притворился равнодушным, подождал, пока она успокоится, и бесшумно вскинул ружье, прицелился – и она открыла глаза, вскочила на ноги, но не убежала, а огляделась по сторонам, вяло пошевеливая ушами, точно прислушиваясь к чему-то, потом посмотрела прямо в дуло ружья, потом опять по сторонам и, словно убедившись в чем-то, обреченно опустила голову и… нет, я не смог.

Я опустил ружье на столешницу, перевел дыхание и почувствовал, что рубашка моя прилипла к спине и сердце стучит учащенно – от напряжения казаться сильнее, чем я был на самом деле, – я весь взмок. Я взглянул на собаку. Она стояла на том же месте, как бы забылась, опустив голову в ожидании выстрела. Я растерянно огляделся и увидел, что ко мне идет мать. Она шла и как-то неопределенно, – то ли насмехаясь, то ли жалея меня, – улыбалась. Мне стало стыдно; впервые в жизни мне было неловко перед родной матерью от собственной слабости. И неожиданно для себя я соврал:

Патроны, наверно, отсырели или… ружье неисправное – осечку дает.

Мать промолчала. Потом, чуть погодя, протянула руку:

Дай отнесу – раз уж такое дело.

Я с раздраженьем и как бы нехотя разрядил ружье. И мать молча унесла его. После, отдав ружье хозяевам, она вернулась и сказала:

Вот, оказывается, какие вы у меня. И ты, и брат твой.

И непонятно было: хорошо это или плохо, что мы такие.

Соседи в Мингечаур едут, – думая о чем-то своем, без выражения сказала мать. – Я попросила, они увезут собаку. Из такой дали уж не вернется.

Я сидел и от смущения не смел поднять глаз…

Спустя полчаса к дому подъехала бортовая машина. Мы с соседом без труда поймали собаку (она не убегала, вообще никак не сопротивлялась, верно, смирившись со своей участью), закинули в кузов. И ее увезли.

Слава тебе, господи, отделались! – мелко перекрестившись, облегченно воскликнула мать. – Как гора с плеч!..

А мне сделалось так тоскливо!..

Я поднялся в дом, лег на диван. Я долго лежал, глядя в одну точку на потолке, и непривычные, до того неведомые, мысли занимали меня. Казалось, нечто очень важное я понял в себе и в жизни вообще, но что именно – определить не мог. Что-то мешало ясности, и я валялся на диване, бестолково мучась…

К вечеру, однако, я взял себя в руки: знал, что будут вытворять племянницы. Но случилось совершенно непредвиденное; никто не смог бы предположить, что именно так девочки отнесутся к повторному исчезновению собаки. Придя домой и не найдя своей любимицы во дворе, они ни звука не издали, а молча подошли ко мне и серьезно, требовательно стали смотреть мне в лицо – ни былой паники, ни ожидаемых вопросов, ни растерянности, ни слез, как будто повзрослели за день. Они смотрели на меня, а я молчал, не зная, что делать, что сказать. Я был вконец угнетен их… ошибкой. Вдруг старшая вздохнула и в углу левого ее глаза накопилась, сверкнула огромная слеза и споро покатилась по щеке…

И все.

За оставшуюся неделю моего отпуска племянницы ни слова о собаке не сказали, словно совсем забыли про нее.

И вот подошел день отъезда. Стояло крепкое, ядреное утро поздней осени, вокруг было бело от мохнатого инея, чисто было, нетронуто, да, во всем и на всем это ощущение чистоты и нетронутости, и даже никаких запахов и звуков, все как бы замерло перед прощанием.

Чемодан мой уже вынесли из дома, со всеми взрослыми я распрощался. Только племянницы что-то мешкали в комнате, не выходили. Их звали, они откликались, но не торопились. Потом все-таки выбрели из дома, но так скучно, так взросло, так по обязанности позволили расцеловать себя, что я, крайне раздосадованный, быстро подхватил чемодан, пошел со двора.

В саду я остановился, оглянулся назад. Взрослые высыпали за ворота, смотрели мне вослед и махали руками, а детей уже не было с ними: ушли, скрылись в доме. В отчаянии я злобно долбанул ногой по стволу орехового куста и в воздухе легкой кисеей повис иней, но в этом ничего красивого уже не было.

Сайт сделан в мастерской Ivan-E