Материалы

Афар


Дядя Ваан с кем-то ругался, когда я подошел к плетню. На кого-то зло, угрожающе кричал. Я даже на минуту замялся, колеблясь: зайти или повернуть назад.

Потом решился, отворил калитку, вошел во двор. Белая, с обрезанными ушами собака вскинулась было на меня, но дядя Ваан, встав из-за стола, прикрикнул на нее, и собака, поджав хвост, метнулась прочь. Дядя Ваан поздоровался со мной за руку, пригласил к столу под кизиловым деревом. За столом сидел Володик, младший сын дяди Ваана, восьмиклассник. Он держал в руке доминошные костяшки – казалось, отец с сыном играли в домино. Но на кого же он так яростно кричал, дядя Ваан? Я огляделся – во дворе больше никого не было.

Дядя Ваан покосился на сына, обронил еле внятно:

Убери, убери давай.

Может, все-таки доиграем, а? – с хитрым прищуром спросил Володик. – Доиграем, или, может, струсил, а?..

Говорю тебе убери, значит, убери! – посуровел отец.

Конечно, ты рад прервать игру, когда проигрываешь, – насмешливо возразил сын. – Я-то уж тебя знаю. Когда проигрываешь, только повод ищешь, чтобы встать из-за стола.

Многое позволялось Володику – с рождения увечный парень, одна рука безжизненной плетью висела вдоль тела, – но эта его насмешка задела отца; бледнея, дядя Ваан вытянул шею, и его крупный кадык заходил вверх-вниз.

Сказано: убери! – топнув ногой, прикрикнул он.

Ладно, ладно, не заводись, – как ни в чем не бывало продолжал насмехаться Володик. – Так и признайся, что слабо тебе со мной играть. Сознайся, что боишься.

Это я-то тебя боюсь?! – искоса и грозно глядя на сына, в сердцах воскликнул дядя Ваан.

Ты, ты, кто же еще? – подзадоривал Володик. – Играть не умеешь, только кричишь. Силой хочешь выиграть.

Дядя Ваан смешался. Он потерянно переступил с ноги на ногу и поглядел мне в глаза – верю ли я Володику?

Я пожал плечами, сделав непроницаемое лицо и едва удерживаясь, чтобы не расхохотаться. Потом сказал примиряюще:

Да бросьте вы. Какая разница, кто выиграет.

Теперь уж дядя Ваан глянул на меня с сомнением и вдруг решительно махнул рукой, сел за стол. Но как-то несерьезно сел, боком, и Володик не преминул заметить:

Только после не говори, что разговором был занят, поэтому проиграл.

Отец, не меняя позы, нетерпеливо усмехнулся.

И они начали играть. Насколько игра шла темпераментно, страстно и принципиально, надеюсь, не нужно рассказывать. Это было не состязание, не соперничество – борьба самолюбий.

Я тоже подсел к столу. Я был немножко обескуражен и не знал, как себя вести. Разговаривать не смел, боясь помешать им. Белая собака неуверенно подкралась к нам, легла на землю и положила голову с обрезанными ушами на лапы.

Так ты, значит, три-четыре поставил? – приговаривал дядя Ваан, весь уйдя в игру. – А мы тебе дупель четыре.

Собака лежала, лениво молотила хвостом и чутко следила за хозяином. И всякий раз, услышав удар костяшкой по столешнице, вздрагивала и на мгновение переставала молотить хвостом, готовая сорваться с места и броситься наутек.

Когда конец отпуска? – не глядя на меня, спросил дядя Ваан.

Через неделю уезжаю.

Он пристально посмотрел на меня, желая что-то сказать, но ничего не сказал. Потом, поставив очередную костяшку, снова взглянул на меня и опять промолчал.

Но где же тетя Нора? – чувствуя себя неловко, поинтересовался я. – Говорила: приходи, афар буду печь, а ее, оказывается, и дома нет.

Где-то здесь она, – неопределенно мотнул головой дядя Ваан. – Никуда не денется – раз обещала афар, значит, будет афар.

С уважением, с особым вкусом произнес он это слово – афар. И я вспомнил, что дядя Ваан сам большой любитель афара. В селе даже легенда ходит, будто в молодости он их штук тридцать зараз умял. Не знаю, насколько это легенда: дядя Ваан и вправду поесть любит. Да и что в этом удивительного? Он, что называется, мужчина видный. Хотя не толст, нет. Ничего лишнего – просто кость крупная. Собственно, неоткуда лишнему быть-то, он ведь колхозник, бригадир, – и в дождь, и в ветер, и в жару пропадает в поле. Вон кожа как задубела.

Значит, развелся с женой? – не отрываясь от игры, спросил дядя Ваан. Как теперь живешь-то?

Я не ответил, не зная, что он имеет в виду.

Ну... кто тебе готовит, стирает?

Сам все делаю.

Он недоверчиво посмотрел на меня и усмехнулся.

Значит, к тридцати годам самому приходится стирать?

Я пожал плечами — мол, так вышло, что поделаешь.

Но и чего же ты ждешь? Годы-то идут, другую семью надо завести, детьми обзаводиться.

Разговоры на эту тему за отпуск порядком поднадоели мне, и я сказал коротко:

Пока не спешу. Работы много.

И сразу покраснел, смущаясь того, что свое полутайное, почти интимное занятие назвал работой. И насторожился в ожидании вопроса: что же это, дескать, за работа такая?..

Но дядя Ваан спокойно рассудил:

Работы, говоришь, много? А когда ее будет мало? Работа есть работа – семья есть семья, одно другому не должно мешать.

Все правильно – умом я был согласен с ним. Но жизнь убедила меня, что сочетать эти вещи порой очень трудно, почти невозможно. Впрочем, вряд ли я смог бы объяснить это дяде Ваану. Он бы меня не понял. Потому что сам он всю жизнь работал, и у него огромная даже для наших мест семья: девять человек детей. Не стану же говорить, что мне нужна женщина, которая мою работу, мое дело любила бы больше, чем меня самого. Дядя Ваан ждал ответа, с какой-то жалостью поглядывая на меня. Я молчал. Хотелось быть с ним откровенным, не кривить душой. Но – как?

И тут мне на помощь пришел Володик, тоном бывалого человека заметил:

Его работа не то что на людей покрикивать.

Дядя Ваан воспринял это как оскорбление своей должности и замахнулся на сына. Тот, однако, даже не дрогнул.

Никогда не лезь в разговор старших, – внушил дядя Ваан сыну. – И не болтай чепухи. – И, с ликующей улыбкой трахнув об столешницу последней костяшкой, сказал: – Ну-ка, считай, сопляк, посмотрим, дотянул ли до ста?

Володик подсчитал: до сотни не хватило семи очков. Дядя Ваан взял карандаш, аккуратно записал очки под именем сына. Потом поглядел на запись, что-то там ему не понравилось, и он снова взял карандаш и дописал-дорисовал какую-то недостающую черточку. И с удовольствием причмокнул языком, довольный то ли суммой очков, записанных на сына, то ли самой записью, то есть тем, какие красивые получились цифры. С четырехклассным образованием, дядя Ваан придавал очень большое значение умению красиво писать. Нередко даже о знаниях, о достоинстве человека судил по почерку. И сам старался, как только мог. Так медленно, с таким усердием, с таким напряжением физических и душевных сил выводил, выписывал, вырисовывал каждую буковку, что даже у постороннего наблюдателя лоб покрывался испариной. А о нем самом и говорить нечего. Если ему приходилось писать одну страничку текста, то к последней строчке он непременно бывал в мыле. И все сетовал, что в комнате жарко, что натопили черт те как, и велел жене отворять окна. Это же целое событие, как он в конце месяца садился выписывать наряды. Долгие часы, дни просиживал в отдельной комнате. Бывало, зайдешь к ним во двор и по тому, какая необычайная тишина стоит кругом, догадаешься: дядя Ваан над нарядами колдует. Жена, тетя Нора, чуть ли не на цыпочках ходит, тенью скользит по веранде, боится громыхнуть ведром, посудой ли. Дети бесшумно играют в дальнем конце двора. Казалось, даже куры понимали, что хозяин умственным трудом занят – не кудахтали. «Наряды пишет?» – скрывая шальную, глупую улыбку, спросишь у тети Норы. Она молча, приложив палец к губам, кивнет. И ты невольно подчинишься ей, стыдливо притихнешь и, чутко ступая по лестнице, поднимешься наверх, движимый любопытством поближе посмотреть на это таинство, на это священнодействие дяди Ваана – составление нарядов. Заглянешь в комнату: сидит, низко склонив над столом голову и вытянув и без того длинную шею. Ты поздороваешься, а он не услышит или сделает вид, что не услышал. Ты повторишь свое приветствие, и он вздрогнет, вскинет красное, словно распаренное в бане, лицо и, засияв добрейшей улыбкой, отложит ручку, отодвинет бумаги. И пригласит тебя к столу. Ты подойдешь, осторожно сядешь, и вы о чем-нибудь поговорите. О пользе образования, например, об институтах, в которых дяде Ваану не довелось учиться, и он всячески в детские годы мои наставлял и меня, и своих детей, чтобы мы прилежно учились, стали просвещенными людьми, жили в больших городах. Дядя Ваан, человек, в общем-то, полуграмотный, с уважением относился к культурным людям, к знаниям, к книгам – хотя он их, кажется, никогда не читал, – и это мне до сих пор непонятно, как можно почтительно говорить о книге, о пользе чтения, не зная ее, книгу.

Я сидел, оглядывался – всюду было прибрано, чисто, уютно, как и прежде, как и много лет назад, но, казалось, теперь чего-то не хватало в этом дворе. Я долго думал, пытаясь вспомнить, чего же все-таки недостает. Все то же кизиловое дерево, все те же яблони, все та же летняя кухня, бухари-печь, выложенная из саманного кирпича и гладко обмазанная белой глиной, все тот же огромный самовар с фарфоровым чайником на темени, так же на колья плетня надеты кастрюли, банки – все, все по-старому. Но что-то новое настойчиво шептало, напоминало о себе. Что же это?.. Ах да, наконец-то дошло до меня: ведь раньше этот двор всегда бывал утоптан до каменной твердости, а теперь зеленел яркой травой. Некому утаптывать – дети подросли, разъехались...

Как дети, часто пишут? – спросил я.

Дядя Ваан, казалось, с недовольством кивнул.

Ну как, хорошо ли живут?

Пишут разные слова. – Дядя Ваан усмехнулся.– Хвастают. Голъ на выдумки хитра.

Чего так? Может, и вправду хорошо живут.

А! – опять та же усмешка. – Побывал у одного, видел.

И я вспомнил, как он ездил к Рафику, к старшему сыну, на БАМ. Рафик одно время считался без вести пропавшим, как говорится, ни слухом, ни духом не давал о себе знать. А письма, что писал дядя Ваан, шли обратно. И дядя Ваан, доведенный до отчаяния, заплатил внушительную сумму, подал во всесоюзный розыск. Скоро пришла бумага с адресом сына, и отец снова написал ему. Тот опять не ответил. Тогда дядя Ваан собрался и через всю страну поехал к нему.

Ну а почему на письма-то не отвечал? – спросил я.

Обиделся.

На что?

Дядя Ваан жалко улыбнулся:

На машину не смог посадить его после армии. Вбил себе в голову, что обязательно на легковой будет работать. А у нас, чтобы на легковую сесть, надо тыщу заплатить. Где же я ему взял бы тыщу? Кроме него восемь ртов мне в руки глядело. Словом, не смог устроить на легковую. Он уехал и как в воду канул. Думали, убили его...

Стукнула калитка, появилась тетя Нора с железной треногой в руках. Поздоровавшись со мной, весело сказала:

Что, заждались афара? Но ничего, сейчас начну печь, у меня уже все готово.

И засуетилась, захлопотала, разжигая костер, устанавливая треногу. Совсем маленькая, изможденная, родившая девятерых детей, тетя Нора была шустрая, верткая, будто тинг – птичка-орешка, кавказская колибри (за глаза ее так и называли соседки – Тинг).

В style=#0000004color: #000000;ала:озвращаясь к прерванному разговору, я сказал:

Ну и как он там, Рафик? Много зарабатывает?

Дядя Ваан встрепенулся, даже доминошные костяшки положил на стол и, почти с ненавистью глядя на меня, возмутился:

А какая разница, сколько он там зарабатывает?! На что ему деньги? Ни дома, ни семьи, в каком-то загаженном хлеву ютится – вагончик такой на курьих ножках, небось знаешь.

Зато приедет, сразу «Волгу» купит, – с гордостью за брата вставил Володик.

Целых три «Волги» купит, сынок, целых три. Если сдаст все порожние бутылки, что я застал в углу вагончика, даже четыре купит. Как же! На «Волге» подкатит к дому и тебя и мать твою посадит в машину и покатает.

Зря ты так, – неодобрительно покачала головой тетя Нора. – Пишет, что не транжирит, копит деньги.

Да, да, все твои сыновья копят. Скоро столько машин будет у нас, что даже ставить некуда будет, двора не хватит.

Дядя Ваан помолчал, потом вскинул глаза на меня и с грустью в голосе продолжил:

Все они, считай, уже не мои дети. Нет от них мне ни радости, ни пользы. Пускай живут, как хотят. Единственная надежда вот на этого несчастного, – он кивком головы указал на Володика. – Может, он останется с нами.

Выходит, дядя Ваан недоволен тем, что сыновья разъехались. Как же его понять? Ведь сам и отправил их в город.

Но ты же не хотел, чтобы твои дети в селе жили, – возразил я. – Теперь что, пожалел?

Вот-вот, – раскатывая тесто на столе возле костра, поддержала меня тетя Нора. – Сам их гнал из села, теперь кричит.

Дядя Ваан долго молчал, раздумывая то ли над очередным ходом, то ли над моими словами. Потом, поставив костяшку, заговорил неторопливо.

Видишь ли, я и сейчас не хочу, чтобы они здесь жили. Кому они здесь нужны? У меня нет средств, чтобы каждого на работу пристроить, дом каждому построить. Нынче народ не тот пошел, измельчал совсем. Половина людей вконец проворовалась, испаскудилась, другая половина – обленилась, целыми днями перед клубом, перед магазинами торчит. И мои там же будут пропадать... Никому ничего не нужно, только языками молотят, друг другу прямо все уши изжевали.

Отчего же так? Отчего люди так... испортились?

Испортились? Нет, дело не в том, что люди хуже стали. Нет, дело не в этом. А потому они день-деньской толкутся возле магазинов, что исчезло само дело, исчез сам труд – настоящий, мужской, жизненно необходимый. Были луга – люди косили и держали скотину; были поля – люди сеяли, ждали урожая. А не стало ничего этого – у людей руки опустились. Люди в этом селе никогда не искали работу, просто она всегда была – делай не переделаешь – и люди трудились. Трудились, потому что иначе прожить нельзя было. Да что говорить! Чем, к примеру, наш совхоз сейчас занимается? А лук сажает, помидоры, огурцы, и все. Мы что, раньше овощи не ели? Так зачем же все поля под овощи?.. Хлеб, мясо, молоко по-прежнему все едят. Откуда же все это берется? Откуда, а? Раньше месяцами в горах жили, сено косили: сперва для колхоза, после для себя. По-другому нельзя было – семья, дети, скотину надо было держать – без нее не жизнь была...

Я вспомнил, как юношей тоже косил с мужиками в горах, и на меня как бы повеяло свежестью росных альпийских лугов. На меня повеяло дуновением памяти и почти позабытым ощущением силы, когда косье будто влито в ладони, когда рубашка прилипает к мокрому здоровому телу, когда запах собственного пота, словно настоянного на травах, цветах и солнечном луче, сладок и душист, – безвозвратно ушедшим временем повеяло на меня!

И досадно, грустно стало на душе. Ты живешь себе в городе, зарабатываешь деньги, читаешь книги, ходишь на концерты, выставки и кино, и все это тебя не очень удовлетворяет, все это кажется невсамделишным, искусственным, что ли. Но ты знаешь, что у тебя есть малая родина и что там все настоящее, и все на свете сравниваешь с тем, что оставил там, а по ночам тебе не спится, ты тоскуешь, думая о том, как прекрасна твоя родная земля, какие там чистые люди, как умеют трудиться и радоваться, и загадываешь когда-нибудь насовсем вернуться туда, а сам чувствуешь, что это самообман, самоуспокоение, что ты полностью захвачен, опутан этим ненадежным, утлым существованием, называемым культурным образом жизни. Потом ты засыпаешь наконец, и тебе снится все та же малая родина, и опять тебе нет покоя, ты взволнован, счастлив – ты весь во власти прошлого!..

Наконец они кончили играть. Володик выиграл-таки. Довольный, он вскочил из-за стола и, гордо и чуть насмешливо поглядев на отца, выпалил с задором:

Ну, что я говорил? Говорил, что тебе не одолеть меня, говорил?..

Но дядя Ваан, казалось, потерял интерес к игре – он с явным безразличием отмахнулся от сына, в задумчивости поскреб жесткую недельную щетину.

Ему прямо до твоей игры сейчас, – поддерживая мужа, выговорила тетя Нора сыну. – Твоего отца так поддели на этот раз, что он не скоро в себя придет.

Дядя Ваан резко покосился на жену, и она примолкла. Она взяла куполообразный прокопченный садж, установила на треногу, чтобы начать печь афар. Тесто уже раскатала, крапиву мелко-мелко нарубила, орехи растолкла, вынесла из подпола седую от пыли бутыль алычовой приправы.

Да, но что же стряслось с дядей Вааном? Кто и как поддел его? О чем это говорила тетя Нора?

Я спросил об этом у дяди Ваана. Но он не ответил. Я осторожно, стараясь не быть назойливым, повторил свой вопрос. Он снова промолчал, лишь в непонятной грустной усмешке вздернул плечами. И тетя Нора не выдержала, сказала:

С бригадирства опять турнули – вот что. С каким трудом наладил дело, навел порядок и вот дождался заместо благодарности.

Дядя Ваан с укором глянул на жену, потом гневно сплюнул, резким движением ноги растер плевок, и белая собака сорвалась, в панике бросилась прочь.

В самом деле, как это несправедливо! Всю жизнь дядя Ваан то бригадирит, то нет. Начудит, развалит бригаду очередной молодец, всеми правдами и неправдами занявший не свое место, – и вот идут, просят дядю Ваана, чтобы принял бригаду. Не сразу, после долгих уговоров, он нехотя даст согласие – начнет работать, не щадя сил и времени, будет стараться, наведет порядок, потом опять сместят его. Пройдет год, другой – и все повторится. Эдак самого смирного, покладистого человека можно вывести из себя.

Но все равно было странно видеть дядю Ваана в таком гневе: всегда раньше я его знал мягким, уступчивым.

Ну а что переживать-то? – сказал я. – Не впервой ведь...

Он посмотрел на меня то ли враждебно, то ли презрительно – я не понял, и сказал неожиданно слабо:

Вот-вот. Не впервой. Не сегодня-завтра село на распыл пустят – и удивляться вроде нечему: не впервой, и все. – Малость помолчав, он вздохнул и добавил: – Только не думай, что я свое место жалею. Нет. Я бы и сам ушел, вышло мое время, здоровье не то уже, ноги не те.

Ну вот и ладно, – начал я миротворно. – А остальное скоро, наверно, переменится к лучшему. Сейчас повсюду взялись...

Взялись, говоришь? – насмешливо перебил он меня. – Где и за что взялись, скажи мне? За что – а?.. Разве где-нибудь осталось то, за что можно взяться? Скажи, осталось? Если да, то где это? – закончил он зло, напористо.

И я не выдержал, проговорил запальчиво:

Радио надо слушать, телевизор нужно смотреть, газеты читать... До нас, может, и не сразу дойдет, но повсеместно начали порядок наводить.

Не глядя на меня, он недоверчиво хмыкнул, достал сигареты, закурил. Я огляделся, не зная что говорить дальше. Тихо было кругом, уютно. Тетя Нора начала печь афар. Володик из доминошных костяшек складывал пирамидку. Собака опасливо подкралась, улеглась в своей прежней позе. Вверху, над головой, мелкая кизиловая листва, слегка обдуваемая ветерком, еле слышно шелестела, да на мягко зеленеющей траве дрожали, трепетали пятна света и тени.

И не надо глаза мне тыкать своей газетой, – после долгого молчания возразил дядя Ваан. Он сказал эти слова внешне спокойно, негромко, но таким образом сказал, так посмотрел мне в глаза, что я стыдливо потупился. А отчего конкретно мне стыдно сделалось, я не знал. Было ясно только, что дядя Ваан изменился, что от него, от прежнего, не осталось и следа.

Верить или не верить газете – дело твое личное, – сказал я. – Но за газетной статьей, за радиопередачей, за всеми этими словами, словами, словами, которые тебе, возможно, не очень нравятся, есть люди, живые честные люди...

Нет никаких таких честных людей! – взвился дядя Ваан и даже по столешнице ладонью хлопнул. – Нет! Все проворовались, испаскудились'…

Ладно, согласимся, что здесь, у нас, их нет. Но есть другие места, другие порядки, другие люди.

И в других местах то же самое! – убежденно произнес он, глядя на меня как-то уж слишком враждебно.

Я рассердился и умолк. И долго молчал, собираясь с мыслями. Казалось бы, что в том такого, что дядя Ваан не верит, что на свете есть честные, совестливые люди. Не верит – ну и ладно. Мало ли таких. Но нет, я не мог с этим смириться, словно он своим неверием обкрадывал меня. И пока я подбирал какие-то слова, дядя Ваан опять заговорил:

Вот твои газеты выходят в Москве, и радио, и телевизор там – все это ясно: оттуда говорятся все эти слова. Теперь слушай, какой я знаю эту самую Москву. Слушай сюда теперь. Вот когда к ребятам на БАМ ездили с Манкаловым Арташем. Что? Да, вдвоем поехали, и у него сын в тех краях пропадает. Поехали, значит, повидались с ребятами, побыли у них недельку и обратно едем. До Москвы нам ребята билеты брали, а из Москвы мы должны взять. Подходим к кассе – говорят, билетов нет. Спрашиваем, когда будут, – не знают. Что же делать? Подходим еще раз. Велят подойти перед вылетом, может, говорят, кто опоздает, – улетите. Подходим к кассе перед вылетом, а там кроме нас еще два десятка таких же. Ясное дело, нам ничего не досталось. Ждем другого рейса – то же самое. А Арташ, он порасторопнее, поболе меня бывал в дорогах, говорит: давай подсунем по десятке – дадут билеты. Я не соглашаюсь с ним, не в своем селе находимся, говорю ему, не в своей республике, – за такое нас, знаешь, куда могут отправить?.. Вижу, он тоже приуныл, побаивается все ж. Бывалый-то он, Арташ, бывалый, конечно, но ведь находимся не где-нибудь – в Москве! Торчим, значит, на вокзале, спорим, рассуждаем, перед каждым рейсом к кассам подходим, что-то объясняем, умоляем – все без толку: кто-то улетает, а мы остаемся. Так прошли двое суток, а мы небритые, немытые, не спавшие, с ног валимся. И тут Арташ говорит: ты как хочешь, а я пойду предложу деньги. Я было опять воспротивился, но он меня эдак молча отстранил рукой, пошел, подложил два червонца поверх стоимости билетов и как-то об этом намекнул ей, кассирше то есть. И что же ты думаешь?.. Улетели следующим рейсом. Улетели без всяких. Правда, пока самолет на земле стоял, боялись, что нас снимут, но, как в воздух поднялись – успокоились. Как же это в твоей честной Москве, а?!.. И после этого ты хочешь убедить меня в том, что где-то честные люди водятся?..

Раньше дядя Ваан никогда не говорил о подобных вещах, как-то далек был от таких разговоров. Видимо, раньше он работал и работал себе и жил простыми, необходимыми семье, совхозу, селу заботами. Если и замечал какие-то недостатки, то не придавал значения, потому что недостаток был в его селе, а существовала кроме родного села еще огромная страна, существовали другие места, где все иначе, лучше, справедливее. И был, наверное, уверен, что в случае надобности большая страна, а именно Москва, всегда разберется, рассудит, защитит. Но когда убедился, что даже в Москве – в этой вековой колыбели надежды простых тружеников на заступничество, – люди продажны, он растерялся, он как бы потерял основу своего спокойствия – и вот озлоблен. Что и говорить, обидно было видеть дядю Ваана таким. Хотя, конечно, я знал: то, что пережил дядя Ваан в Москве, – случайность, частность, что нельзя, не должно по этой мелочи судить о всей жизни. Но не слишком ли часто мы встречаемся с этими частностями и думаем, что это мелочь?.. И во всем была виновата какая-то толстомясая (я почему-то именно такой ее представлял, пока дядя Ваан рассказывал о своих московских мытарствах) мерзавка из кассы столичного аэропорта. Мне был знаком этот тип женщин. Помнится, как одна такая в свое время грозилась обклеить меня червонцами. В торговле она работала, а из себя была видная, и я, казалось, к ней что-то испытывал. Но она мне изменила. По ее представлениям, не изменила, конечно, – просто разок побывала с другим, что даже не постараластолкутся возле магазинов, что исчезло само дело, исчез style=span size=span color= style=span color=/spanь как следует скрыть от меня – настолько была уверена в своих достоинствах. А я, значит, взъярился, и у нас вышла ссора, громкая, мерзкая. «Да че ты возбухаешь?! – вдруг пошла она в наступление, уперев руки в тугие бока. – Да я могу всего тебя червонцами обклеить – кого ты из себя возомнил?..»

Все равно нельзя судить обо всем подряд по одной дрянной женщине, – как бы продолжая свои размышления, заметил я. – Так можно черт знает до чего...

Дядя Ваан посмотрел на меня, серьезно посмотрел, требовательно, и я, смутившись, смолк. Да и не было, наверно, таких слов, чтобы переубедить этого человека, разочаровавшегося, быть может, в самом главном. Я мог только утешать его, как ребенка, но он не нуждался в моем обмане. Мы довольно долго молчали. Дядя Ваан, казалось, всецело был настроен против меня, против моих взглядов, убеждений, против того большого, многоликого мира, в котором я уже много лет жил и за который мне теперь очень хотелось заступиться, потому что я знал, что в той жизни вдоволь и хорошего и плохого, хотелось заступиться ради чего-то более весомого, чем наши с дядей Вааном разногласия. Но после всего, что было сказано, я не представлял, как это сделать, – я чувствовал себя подавленным и почему-то виноватым. И нелепыми, до противного мелочными казались мне теперь наши городские споры-потягучки, этот наш всегдашний треп о совести, о нравственности.

Тетя Нора подскочила, и первые три афара – шлеп на стол перед нами.

Это вам разговеться, а там еще подоспеет, – обронила мимоходом да сыну наказала: – Тебе пора в школу.

Маленькое морщинистое лицо ее при этом сияло безграничным довольством и сознанием полного, законченного счастья. Глядя на нее, я как бы махнул рукой на все эти наши разговоры.

Володик молча встал из-за стола, взял один афар, еще горячий, пышущий жаром, и, обжигаясь, перебирая пальцами, сложил его вдвое, завернул в бумагу и поднялся в дом собираться в школу.

Дядя Ваан тоже притянул к себе афар – начал есть, и мне рукой сделал, мол, не робей – приступай.

Я отщипнул кусочек от мягкого, ровно пропеченного афара. Потом еще кусочек, потом еще и еще и не заметил, как съел добрый, раскатанный в четверть столешницы афар – так сладок, вкусен он был, этот афар, пахнущий молодой крапивой, орехами, алычой и прочими ароматами родины, и еще немного тетей Норой, ее добротой, ее старанием, любовью, и самую малость он пах, казалось, седой древностью и моей тоской по чему-то далекому, навсегда затерявшемуся в дымке прошлого.

Хорошо-то как! – не удержался, вслух выразил я свой восторг. – Тыщу лет не ел...

Дядя Ваан кивнул, соглашаясь со мной, и впервые в этот день лицо его смягчилось всегдашней доброй, открытой улыбкой. Собака, верно уловив настроение хозяина, вплотную приблизилась к столу, и дядя Ваан кинул ей последний кусок своего афара, и она в воздухе поймала его, смачно клацнув пастью, и мгновенно слопала.

Тем временем у тети Норы была готова новая порция афара.

И мы с дядей Вааном сидели друг против друга, с удовольствием уминали афар за афаром и молчали. Да и нужно ли о чем-то говорить, спорить, когда вокруг нас так тихо, миротворно, чисто. Чиста молодая кизиловая листва, прошитая свежими лучами майского солнца, в чистой весенней истоме где-то ворковала горлинка; ловки, ладны, как бы законченно чисты движения тети Норы, творящей свой удивительно вкусный, древний, райский афар; преданно чисты глаза собаки, уже доверчиво растянувшейся возле наших ног; по-весеннему чиста золотистая струйка муравьев, в своих неустанных хлопотах сновавших вверх-вниз по красновато-серому стволу кизила... Да, но это уже лишнее – я изощрялся в привычной наблюдательности.

А дядя Ваан, подкрепившись аваром, снова заговорил:

Вот ты говоришь, повсюду порядок наводят. Я согласен, что-то и вправду меняется. Отношение к нам, к простым людям, в верхах меняется, то есть доверия больше становится. Но давай посмотрим: есть ли еще кому доверять?

То есть как это?..

А так! Слушай вот сюда: на сегодня из ста человек сорок давно изворовались, тридцать обленились, не хотят работать. Это тебе семьдесят? Так? Так. Остаются тридцать человек этих самых твоих честных. Но и они разные, половина из них давно язык проглотила – сами как волы пашут и больше ничего не видят, не хотят видеть. И их понять можно: в этой жизни не видеть и не слышать, а тем более язык за зубами держать гораздо спокойнее. Теперь я тебя спрашиваю: пятнадцать человек против семидесяти могут что-то изменить?.. Могут, а? Нет, не могут. Получается, значит, эти семьдесят человек по-прежнему будут верховодить. Так или нет?

Я озадаченно молчал.

Значит, опять все будет в их руках. Значит, как захотят воры, лодыри и пьяницы, так и будет, – уверенно подытожил дядя Ваан. – Значит, это доверие к нам ничего не меняет.

Да не может этого быть! – возразил я.

Чего?

Не может быть! — раздраженно повторил я.

Чего? Чего не может быть-то?

Надо верить... надеяться, – запинаясь, сказал я. – Так можно, конечно, все подсчитать, вычислить, но это не выход.

Тогда в чем же выход?

Да, в чем – выход?

Дядя Ваан молча пожал плечами. И я не знал, что сказать. Вернее, сказать-то я мог, но все какие-то общие, расхожие мысли лезли в голову. А спор наш обрел такой острый, конкретный характер, что нужно было отвечать доводом на довод, примером на пример. Я хотел во что бы то ни стало поколебать мрачную уверенность дяди Ваана – но мне это не удавалось. Если рассуждать по-спортивному: я не в силах был у него выиграть, хотя и не проигрывал – я в этом был убежден, однако в нашей игре ничьей не могло, не должно быть – вот в чем вся загвоздка.

Это не дело, – сказал я, – так безнадежно смотреть на жизнь. Да и не верю я всем этим подсчетам. Живая жизнь намного сложнее.

И Володик, уходя в школу, уже с ранцем за спиной остановился у калитки и с убийственной насмешкой в голосе сказал мне:

Как это не веришь, ву-эй? Его с бригадирства турнули как раз подсчетом голосов. Из трех человек выбрали самого вора. Как не веришь, ву-эй?

И Володик, хлопнув калиткой, ушел. А мы молчали. Еще долго молчали. Потом я сказал:

Но нужно ведь жить как-то...

А мы и живем, – с вызовом в тоне ответил дядя Ваан. – Правда, всяк по-разному, но – живем.

Так мы сидели, препирались и, конечно, никак не могли прийти к согласию. Тетя Нора не вмешивалась в нашу беседу – не женская это забота. Она пекла, творила афар за афаром, приносила к нам на стол – мы ели и говорили. Разговорам нашим не было конца.

Но день уже клонился к концу – мне надо было уходить. Я встал, помыл руки под рукомойником, поблагодарил тетю Нору за афар, за это дивное угощение.

С женитьбой не мешкай, – прощаясь, наказала она мне. – Годы-то идут – с этим шутки плохи.

Улыбаясь, я согласно покивал ей и направился к калитке.

Я уходил, потому что мне нужно было собраться в гости к другим родственникам – пригласили. Я уходил, а они оставались продолжать свою трудную, честную, праведную жизнь, как и год назад, как и десять лет назад, как и сотни, тысячи лет назад.

Только не надо особо беспокоиться, – сказал я дяде Ваану напоследок. – Нужно надеяться на лучшее.

Куда же мы денемся? – крепко пожал он мою руку. – До сих пор жили, работали... Нас-то уж не перекроишь. Вот если бы еще вы все вернулись в село... тогда... тогда... – он сделал энергичный жест кулаком и вздохнул.

Я удивленно посмотрел ему в лицо, но он опустил глаза. И я повернулся, зашагал прочь.

Пройдя немного, я оглянулся: он стоял, опустив плечи, свесив на грудь голову, как-то печально стоял у калитки, а к его ногам притулилась белая собака с обрезанными ушами.

Ах, дядя Ваан, любитель афара, честный труженик, добрый и наивный человек, разве сумел я хоть толику того чувства, что испытываю, вложить в свой рассказ?..

Сайт сделан в мастерской Ivan-E